Выбрать главу

Горе политику, если народ поймет, что он вконец разорился! Былой блеск не вернется, ему нечего поставить на карту, как игроку без денег и кредита, которому уже не верят на слово.

Эти долгие партии были значительно интереснее, чем в нашем провинциальном клубе, однако вовсе не потому, что проходили более оживленно. Напротив, игра шла корректно, почти холодно, без восклицаний и проклятий, частенько звучавших в нашем обществе; но в перерывах игроки обменивались некоторыми полезными соображениями, некоторыми важными известиями, между ними устанавливалась некая солидарность, общность, кроме того, не было недостатка и в забавных случаях. Так, например, однажды вечером нас удивило отсутствие секретаря полиции, который всех увлекал своей азартной игрой, как вдруг он ворвался, словно вихрь, и, усевшись на обычное свое место, заявил:

– Простите, опоздал, пришлось задержать каких-то игроков!..

Не обходилось и без более или менее избитых психологических наблюдений. Один из моих коллег по палате, не понимая, а может и понимая, что метит также в самого себя, сказал мне как-то:

– Знаете, Эррера, человек, сидя за зеленым столом, чувствует себя кабальеро; но если он отдает этому слишком много времени, то рискует встать из-за стола мошенником…

– Или одураченным, – добавил я.

Впрочем, шулеры в нашей среде встречались редко я к обману прибегали лишь в случае необходимости, как говорят фокусники. Кое-кто был… Но это настолько обычно в цивилизованном мире, что не стоит вдаваться в подробности.

Иной раз на рассвете, выйдя после игры на улицу и увидев залитые яркой лазурью мостовые, тротуары, фасады домов, я замирал, очарованный этим одноцветным чудом, еще более поражающим после желтоватого освещения клубных гостиных. Но только такое удивительное зрелище и могло привлечь мое внимание в горячке игры; полутона, оттенки оставляли меня равнодушным.

И жизнь города тоже могла привлечь меня только своими яркими проявлениями, оттенки ее от меня ускользали; слишком озабочен я был главной игрой, в которую собирался вступить, но не видел, как и где «завести» ее: игрой своего будущего.

Начало было непомерно трудным. Сколько раз у меня опускались руки и я отчаивался пробить себе дорогу в первые ряды из последних. Сколько было соперников на всех доступных для меня путях! Даже на пути сервилизма. Вспоминаю, как двое заслуженных мужей бросились открыть дверцу кареты перед президентом после заседания конгресса. Не поспевший злобно прошипел другому:

– Прихлебатель!

А торжествующий соперник, еще согнувшись в почтительном поклоне, бросил в ответ:

– Завистник!

Моя едва зародившаяся слава оратора была недостаточной опорой за неимением случая выступить без риска и с блеском. Обсуждались вопросы слишком сложные, слишком специальные, чтобы можно было блеснуть пустыми звонкими фразами моего репертуара, а заняться глубоким изучением какого-нибудь определенного дела у меня тогда не хватало духу, тем более что аргументация нашей партии, если она хотела одержать верх, должна была быть особенно веской и убедительной. Казалось, все красноречие перешло на сторону оппозиции…

Итак, я бился в полной темноте, и гораздо лучше, чем в те дни, понимаю это теперь, когда представляю себе окружающий мою особу огромный пышный город и вспоминаю былую эру мании величия. Я растворяюсь, исчезаю, кажусь жалким пигмеем в этом адском вертепе и даже сейчас не могу передать точное впечатление от разгула честолюбия и пороков, среди которого люди, движимые самым свирепым эгоизмом, пожирали друг друга, притворяясь друзьями. Таковы были и «друзья» по клубу, едва только вставали из-за игорного стола…

Я боролся, стремясь пробить себе путь к высшей политике, но судьба, – мой непонятый еще тогда покровитель, – этого не допустила. Она берегла меня на будущее и не позволяла компрометировать себя. Мудрая судьба! Она видела, как в грядущем дуновение бури развеет все это величие, и знала, что устоят не гордые деревья, а подлесок, который идет вверх, когда лес расчищен. Правда, впоследствии, когда вырос и я, многие из этих поверженных деревьев тоже дали новые побеги. На это жаловаться нечего. Не возвращаются только мертвецы.

Простите мне это отступление: око будет последним или одним из последних, ибо я понимаю, что читатель, пройдя вместе со мной столь долгий путь и уже предвидя заключительный переход, склонен побудить меня не задерживаться, собирая цветочки и любуясь пейзажами, а следовать прямой дорогой к желанному отдыху. Предоставлю поэтому фактам говорить самим за себя, тем более что воспоминания, написанные в такой манере с первой же страницы, вероятно, вызвали бы гораздо больший интерес. Возможно, они оказались бы замечательными, но, увы, это были бы не «мои» воспоминания, ибо я наделен врожденной склонностью к дотошному изучению всех мелочей. Но сказано – сделано. Переходим к неприкрашенным фактам.

Луис Феррандо, один из моих приятелей по клубу, малый незначительный, но вхожий в гостиные высшего света, обратился ко мне как-то вечером с просьбой:

– Вы прекрасный оратор, не согласились бы вы произнести речь на благотворительном вечере, который устраивают «Друзья бедняков», общество, созданное самыми знатными дамами?…

– Если они полагают, что я могу быть полезен… – ответил я, думая про себя, что это весьма мне подходит.

– Они-то и поручили мне просить вас.

– Тогда о чем говорить… Как только дамам будет угодно.

Праздник прошел великолепно, и я произнес на нем наиболее цветистую свою речь, как можно судить по следующему отрывку, отнюдь не самому блестящему:

«Как водопад, низвергающийся с высот ливнем ярких красок, лавиной драгоценных камней, оплодотворяет леса и земли, от ароматных растений вершины и нежных цветов на склонах до колосистых нив равнины и могучего старого дерева, возросшего в расщелине утеса, так безмерная доброта, лучезарное милосердие аргентинской женщины спускается из царства заоблачных высот в темные пучины, где ютится обездоленное человечество. То, что там, в небесах, зовется благодатью, на земле называется благотворительностью. О, подайте, подайте мне вашу прекрасную милостыню, как единственную награду за всю мою жизнь! Будь я нищим, благодаря вам я вновь обрел бы утраченные надежды; будь я победителем, из ваших рук я принял бы лавровый венок; будь я поэтом, я восславил бы вас песней и увидел бы на ваших глазах алмазные капли росы, самоцветы, несравнимые со всеми сокровищами земли, свидетельство нежных, самоотверженных бесценных чувств, внушенных вам богом!»

Все это может показаться искусственным, напыщенным, а более требовательному человеку и пустопорожним, но надо было слышать мой звучный, музыкальный голос, видеть мои свободные, плавные, покоряющие жесты! Дрожь пробежала по залу, словно дуновение ветра по пшеничному полю; женщины рыдали, мужчины аплодировали, отбивая себе ладони. Какой триумф!

Когда я выходил из театра, сопровождаемый приветствиями, рукопожатиями, поздравлениями с успехом, Феррандо перехватил меня в вестибюле, где в ожидании карет стояли дамы, накинув еще не нужные по сезону манто на свои роскошные вечерние туалеты.

– Один кабальеро и весьма достойная сеньорита просили меня представить вас. Они ждут в карете. Хотите пойти к ним?

– А кто это?

– Дон Эстанислао Росаэхи (он произнес «Розаэги») и его дочь Эулалия, замечательная девушка…

И пока я отвечал: «Пойдемте, конечно», он добавил:

– Самая богатая наследница Буэнос-Айреса…

III