Выбрать главу

Несменяемый пост! Какое озарение! Именно это и было мне нужно сейчас, пока буря еще только зарождалась. Но какой? Судьей я не мог быть, потому что не позаботился, как другие, получить степень доктора от какого-нибудь милосердного юридического факультета в провинции, а теперь – принимая во внимание относительную мою известность, – было уже поздно начинать с азов. Оставалась дипломатическая карьера… Почему бы не добиться назначения послом в Европу или на худой конец в одну из гостеприимных и приятных стран Южной Америки, где течет патриархальная, благопристойная жизнь среди роскошной природы, чудесного климата и манящих любовных приключений, где нечего делать и никто не угрожает незыблемости твоего поста?

О, спасибо за идею, славный Васкес!

IX

Я отправился с визитом к президенту, как делал это каждую неделю, и будто бы между прочим заговорил о своих намерениях, стараясь прощупать почву и не лишать себя путей к отступлению. Он ответил, что я с ума сошел, что большая глупость не могла прийти мне в голову. В данный момент настоящие друзья нужны ему здесь; я могу быть ему чрезвычайно полезен, излагая в конгрессе его мысли с присущим мне красноречием, и сейчас не может быть речи о том, чтобы назначить меня послом и вообще разрешить мне покинуть родину.

– Я предпочел бы сделать тебя министром здесь, – воскликнул он, как всегда в минуты излияния чувств переходя на «ты». – И если бы обстоятельства позволяли, сделал бы это без колебаний, во всяком случае, сделаю, как только улягутся страсти. Не беспокойся: твое будущее обеспечено! Не пройдет и двух лет, как ты станешь министром или займешь другой высокий пост, и твое положение упрочится окончательно.

Я ушел в некоторой растерянности, но постепенно одна определенная мысль все больше и больше прояснялась в моем мозгу. Я понял, что мало чего можно ждать от человека, который упорствует в своей неприемлемой для всех политике, и что его посулы были чересчур блестящими и чересчур несвоевременными.

«Он похож, – подумал я, – на доктора Сангредо, который, увидев, что больной умирает от кровопусканий и припарок, прописал еще больше припарок и кровопусканий, а когда тот все-таки помер, заявил, что смерть наступила от недостаточного количества кровопусканий и припарок».

В конце концов, лучше заниматься политикой, не впутываясь в нее, молчать как рыба и найти себе другие развлечения.

Тем временем через общих знакомых я разузнал о жизни Тересы после ее отъезда из Лос-Сунчоса. Она целиком посвятила себя сыну и собственному образованию, благо ей посчастливилось найти учительницу-немку, женщину уже немолодую, которая много лет прожила в Париже. Эта добрая сеньора, вскоре став для Тересы близким другом, если не второй матерью, ограничилась тем, что учила ее музыке и языкам, советовала книги для чтения и предоставляла ей думать самостоятельно. Немецкая строгость наставницы была смягчена ее дополнительным латинским воспитанием и, понимая, что ученица уже сложившаяся взрослая женщина, она не пыталась насильственно изменить ее характер, а лишь помогала ей проявить лучшие свои качества. Она научила Тересу игре на фортепьяно и пониманию музыки, но не добивалась от нее блестящего исполнения, которым отличалась сама, и радовалась, когда Тереса по-своему интерпретировала Баха или Бетховена, говоря, что так она «утверждает свою индивидуальность». Постепенно усложняя чтение, она добилась, что Тереса перешла от описательных, насыщенных действием произведений, отвечавших тогда ее темпераменту, к книгам более субъективным, к психологическим романам, потом к литературе, излагающей общие идеи, и, наконец, к книгам чисто отвлеченным. На этом последнем этапе она прибегала к беседам и спорам, чтобы заинтересовать молодую женщину философскими вопросами, и помогала ей вырабатывать собственные суждения. Наряду с метафизическими занятиями фрейлейн Гильдегард, обладавшая немецким практическим складом характера, обучала Тересу домоводству, вышиванию, шитью, кулинарии, искусству готовить консервы и украшать дом. Таким образом, Тереса все время была занята, и ей некогда было мечтать о счастье, тем более что немногие оставшиеся часы поглощал Маурисио.

Когда все это дошло до меня, правда, в очень отрывочном виде, мне стало любопытно узнать Тересу поближе, и я начал искать благовидного предлога для встречи. Но при последнем нашем свидании я оказался в таком смешном положении, она жила так замкнуто, а мой брак явился настолько серьезным препятствием, что пришлось мне отказаться от своей прихоти. Все же без попытки не обошлось: однажды я встретил ее на улице и, поклонившись чуть не до земли, протянул руку и направился к ней. Она сделала вид, что не заметила моей руки, проронила ничего не значащее, банальное: «Очень приятно», – и прошла мимо, не выказав ни излишней скромности, ни подчеркнутого высокомерия, а я замер в оцепенении посреди тротуара.

По вечерам я ходил в редакцию официозной газеты, которая преследовала оппозиционеров, как фокстерьер, кусающий прохожих за икры. Но сам не писал ничего. Писание – занятие для дураков. Если считать его профессией, оно своего хозяина не прокормит, как говаривал Санчо Панса, а мне, при моем весьма скользком положении, могло только повредить, так же как и произнесенные публично речи. Правда, я не раз подумывал, что хорошо бы выбрать время и написать роман, но это были лишь несбыточные мечты дилетанта. Обладай я необходимым для осуществления такого замысла упорством, я написал бы роман о развитии Аргентинской республики, сделав главным действующим лицом символического героя, являющего собой изменчивое сочетание самых блистательных достоинств. Этот образ представлял бы не определенное лицо, а олицетворение многих, «одного из многих» моих соотечественников, наделенного исключительной силой. Давно известно: все работают, все работали, великолепные плоды этой деятельности очевидны, но невозможно различить, что именно было сделано каждым человеком, что было исполнено отдельными группами или партиями или всем народом, как в тех блюдах высокого кулинарного искусства, в которых смешаны и слиты множество ингредиентов, создающих единое целое. В моем романе таким блюдом явился бы главный герой, а приправой – все остальные действующие лица…

Но очень скоро я отказался от этого опасного пустословия и, самое большее, набрасывал мелкую заметку в светской хронике, прославляя какой-нибудь недавний свой успех. Нет у меня склонности к самоотверженному труду, и роль «непонятого гения» мне ничуть не улыбалась. В редакции я свел знакомство с несколькими писателями и писателишками, которые теперь поумирали с голоду или сменили занятие, закаявшись писать что-либо, кроме счетов и накладных. Но в те времена они смешили меня до упаду своим тщеславием. При встречах они курили друг другу фимиам, пренебрежительно относясь к остальным смертным, как к низшей расе, а в отсутствие кого-либо из собратьев не оставляли от него живого места. Несчастное дурачье! Они не замечали, что, кроме них самих, никто не обращает на них внимания, и слепота их доходила до того, что они стремились уничтожить друг друга, не понимая, что и без того обречены на уничтожение в такой стране, как наша, где их не считали даже достойной мишенью для насмешек. И забавней всего было то, что эти жалкие парии брали или делали вид, будто берут под свою защиту художников, скульпторов, музыкантов, актеров и даже ученых, которые, в свою очередь, окружали их, образуя в русле столичной жизни нечто вроде островка посреди Параны, на котором никто не живет из-за населяющих его ядовитых змей, угрозы наводнения и полной оторванности от внешнего мира.

Из любопытства я не отпугивал и не обходил их; для этого я притворялся, будто принимаю все всерьез, интересуюсь тем, что они пишут, и даже запомнил, как назывались некоторые произведения. Стоило произнести какое-нибудь название, и лицо автора расплывалось, а мне оставалось только слушать; он без конца говорил, повторяя одно и то же, спрашивая моего мнения, каковое я без труда выражал восхищенными возгласами «ах!» или «ох!», понимающими улыбками и кивками.

Поскольку газетам надо было чем-нибудь заполнять свои страницы, а переводов и перепечаток из иностранной прессы в то время появлялось меньше, чем сейчас, эти несчастные писаки время от времени перехватывали кое-какие деньжата и жили впроголодь в ожидании официальной должности или в надежде на перемену судьбы. Они и не подозревали, как я потешался над ними, все эти руководители и редакторы газет, которые только и думали о том, чтобы загребать жар чужими руками… Говорю это в назидание простакам, которые, быть может, стремятся наследовать этим жалким, претенциозным людишкам, настоящим паразитам общества, никому не нужным мечтателям, полагающим, будто обладают влиянием и властью. Постепенно тупея, они видят только друг друга, но так как их печатают в газетах, а иногда и в книгах, то в конце концов они начинают думать, что все зависят от них, хотя на самом деле никто их и в грош не ставит. Стар и млад всегда давали им понять их незначительность, но они, никак не соглашаясь, упорно твердили свое о невежестве и зависти, существующих только в их воображении. Если же, исписав стопы бумаги, иному удавалось в конце концов создать что-нибудь стоящее, то после смерти на его могиле воздвигали бронзовую плиту, или ваяли его бюст, или вносили его имя в антологию областных писателей.