Я говорил уже о своем пылком нраве и привычке не останавливаться ни перед чем при исполнении своих желаний; не удивительно, что подобные черты в те времена доходили до смешного, но тут следует принять во внимание, что неопытной девочке моя глупость могла показаться не смешной, а драматичной, к тому же весеннее утро пылало волнующим зноем, дул круживший голову северный ветер, солнце, несмотря на ранний час, жгло немилосердно, и от земли, увлажненной прошедшими дождями, исходили, словно в теплице, одуряющие испарения.
Дон Ихинио недавно уехал куда-то верхом, а Тереса пила мате, лениво прогуливаясь по первому патио, когда я появился перед ней. Пока я шагал через наш залитый солнцем сад и переходил по раскаленной земле на другую сторону улицы, я почувствовал головокружение, и вся моя спокойная свежесть сразу улетучилась. Я увидел не Тересу, я увидел смутное, смугло-розовое видение с толстыми косами, упавшими на легкое муслиновое платье, и, позабыв вею подготовленную в моей комнате сцену, бросился к ней, обнял за талию и воскликнул в безотчетном порыве, как будто девочке было известно все, что произошло в моем воображении:
– Зачем ты так поступила?
Такое ex abrupto,[6] почти безумное, привело к естественному следствию, и я понял его логику, хотя не привык к подобному отпору. Тереса не принадлежала к кругу моих рабов, и эта бурная выходка удивила, перепугала и возмутила ее. Она с силой вырвалась из моих рук, и при испуганном резком движении тыквенная чашечка для мате упала с глухим стуком и раскололась, а серебряная трубка, позвякивая, запрыгала по каменным плитам.
Во мне все перевернулось. Грубое неистовство уступило место смиренной робости. Я хотел что-то объяснить, однако был способен произнести лишь начало фразы: «но ведь… но ведь…», – повторял я без конца. Пытаясь, как новый Дон-Кихот, вызвать в памяти соответствующие обстоятельства, вычитанные из книг, я вспоминал лишь какие-то неясные, смехотворные случаи, совершенно не идущие к делу, и уже готов был от стыда и из оскорбленного самолюбия положить всему конец, когда девочка, повинуясь очаровательному женскому чутью, перебросила между нами мостик и, как бы не придав ни малейшего значения происшествию, проговорила со своим легким пришепетыванием, подбирая трубочку и разбитую чашку:
– Как ты испугал меня! Я задумалась.
Больше она ничего не сказала. Это было не нужно да и не так легко. Но даже нескольких ее слов было достаточно, чтобы я овладел собой и тут же начал составлять новый план, искать новую отправную точку для наступления. И, не мудрствуя лукаво, предчувствуя в мнимом враге тайного союзника, я брякнул первое, что пришло на ум, то есть самую обыкновенную глупость:
– Ты видела, – оказал я безразличным тоном, – сколько ромашек в поле?
Сделав вид, будто это действительно ей интересно, она улыбнулась, подошла поближе и, подняв на меня ясные черные глаза, «просила в любопытством:
– Много?
– Страшно много. Хочешь, я принесу тебе?
– В такую жару? Нет-нет! У тебя еще солнечный удар будет!
– Э, солнце мне нипочем. Я всегда хожу в самый солнцепек, и ничего со мной не случается.
– А потом, они Мне в не нравятся.
Она сказала это очень кокетливо, вся раскрасневшись, совершенно прелестная со своим пришепетыванием, нежной улыбкой и блеском в глазах. Я придумал другой подарок.
– А дикие сливы?
– О, это да; но только не затем, чтобы их есть. Я ставлю их в вазу среди листьев кортадеры, и получается очень красиво
– Вот увидишь! Увидишь, какую гору я принесу тебе! – воскликнул я решительно, словно обещая совершить великий подвиг; встревоженная Тереса пыталась остановить меня, но я уже приготовился бежать со всех ног.
– Не делай только глупостей, Маурисио, – взмолилась она.
– Оставь, оставь, я сейчас!
И я помчался сломя голову. По трем причинам: во-первых, положение мое, хотя и не такое напряженное, как в начале, было все же несколько затруднительным; во-вторых, этот предлог, правда, притянутый за волосы, давал мне прекрасную возможность удалиться с достоинством и, в-третьих, я загорелся желанием совершить романтический поступок, из тех, что, как известно, производят наибольшее впечатление на сердце женщины. Дикие сливы созрели сейчас только в крутом овраге у реки, и заросли кустов с овальными, как бы перламутровыми плодами – усладой всех мальчишек, повисли чуть ли не над пропастью, пожалуй, еще выше, чем маленькие пещеры горных попугаев, великих мастеров находить недосягаемые уголки для своих гнезд.
Те, кто рисковал жизнью для исполнения каприза любимой женщины-, – на предательских ли снежных вершинах в поисках ледяного цветка, или бросаясь на арену к хищникам, чтобы вырвать из пасти зверя благоуханную перчатку, – всегда вызывали во мне восхищение не только своим героизмом, но и тем, что осуществить задуманное им помогала сильная воля. Вот это мужчины! Они стремятся к победе, к наслаждению и платят, не заботясь о цене; они выше того, кто из прихоти бросает на ветер свое состояние, хотя он тоже велик; они не боятся насмешек, которыми осыпают их жалкие люди, не понимающие героизма. Я чувствовал себя способным на такие же подвиги, и добавлю, что и сейчас мог бы испытать подобное чувство, будь побудительная причина достаточно весомой. В отрочестве я готов был подвергнуть себя опасности, чтобы подарить девочке оливы, но и теперь, несмотря на свои седины, я чувствую себя способным на любое действие, героическое или нет, похвальное или предосудительное, если от этого зависит достижение важной для меня цели. Какой цели – значения не имеет. Достаточно подтвердить свою способность к действию.
Час спустя после моего внезапного ухода я вернулся к Тересе с полным платком крупных полупрозрачных зеленоватых жемчужин, выделявшихся на фоне более темной зелени листьев. Девочка с радостью приняла подарок и потребовала, чтобы я рассказал, где и как мне удалось собрать столько плодов. Грубым, нескладным языком, который был тогда для меня единственным средством выражения, я поведал о моем подвиге, о том, как спустился до середины «оврага попугаев» при помощи веревки, привязанной к дереву на краю пропасти, как пронзительно кричали разъяренные попугаи, испугавшись нападения, как покачивалась веревка в пустоте, пока я рвал и прятал в карманы плоды, рассказал о боли в ладонях, о трудности подъема, когда так легко было бы, окажись веревка длиннее, спуститься к ручью, бегущему всего в десяти метрах подо мною… Очарованная Тереса осыпала меня вопросами, заставила рассказать малейшие подробности, – многие из них я придумал или заимствовал из книг, желая придать больше блеска своей отваге. Глаза Тересы сияли восторгом. Улыбка на ее чуть толстоватых и ярко-алых губах выражала восхищение и тревогу, щеки то краснели, то бледнели. Когда я кончил, она прошептала.
– Большое спасибо. Какой ты храбрый!
И, разрумянившись, как цветок сейбы, она опустила взгляд на плоды, сложенные в фартучке, который поддерживала двумя руками.
Я решил, что положение коренным образом изменилось, но не посмел извлечь из него выгоду или же не нашел способа воспользоваться им. Я лишь скромно проговорил, что нет тут ничего особенного, что каждый сделал бы то же самое, что я всегда рад доставить ей удовольствие… В награду она дала мне ветку жасмина, который сама вырастила, и на прощание сказала с улыбкой:
– И не веди себя, как раньше, не будь таким дикарем. Приходи к нам почаще.
– Да, конечно, приду!
И я стал приходить каждый день, по большей части утром или вечером, стараясь выбрать время, когда дона Ихинио не было дома. Снова возродилась наша детская дружба, но совсем по-другому. Хотя Тереса была явно влюблена в меня, хотя отличалась простодушием и доверчивостью, она проявляла сдержанность, которая у любой другой девушки показалась бы рассчитанной и притворной. Не выражая недовольства моими ухаживаниями, она умела держать меня на расстоянии и мягко останавливала всякую вольность в действиях, разрешая взамен полную свободу в речах. Говоря по правде, свобода эта была не велика, ибо туманные, слащавые восхваления, почерпнутые из романов, казались мне неуместными и не очень для нее понятными, а выражения, принятые в кругу моих невежественных деревенских друзей, плоские намеки, нарочитые двусмысленности, грубые словечки, окрашенные примитивной чувственностью хотя и вертелись у меня на языке, но с губ не слетали благодаря невольной стыдливости или, вернее, врожденному хорошему вкусу, который уже начал во мне развиваться. В общем, мы играли, словно дети, бегали и прыгали, рассказывали друг другу сказки и сны, а в поведении Тересы соединялось кокетство женщины с простодушием ребенка, что возбуждало и вместе с тем умеряло мою страстность…