И закрыл глаза.
Ночью Марь Иванна не могла заснуть, ворочалась, прислушивалась к шороху лунного ветра в черных сосновых вершинах.
«Тошнит ее! — вспомнила Марь Иванна. — Гнилой воды нахлебаесси, быка затошнит, а не то что…»
Перед глазами ее возникла кроткая узкоглазая деточка. С рук ведь не спускала! Ведь вот, на этих вот рученьках выросла! Мать-то — что? Где она, мать-то? Фьють! И нету! Вот как с матерью-то обстоит! А ребенок хлипкий, еле родила, кормить толком не кормила, какое с нее молоко? Ацидофилин один, прости, Господи! Марь Иванна мысленно сплюнула в сторону Стеллочкиного ацидофилина. Пойтить посмотреть, как спит. Не раскрылась бы, ночи-то холодные. И добро бы поехать некуда, а так ведь, при родной-то даче, О-о-осподи! Дача-то на Николиной пустая стоит, пропадает. Родственница дедова живет, Лялька. Стерва, дальше некуда. Марь Иванна напялила телогрейку на халат, пятнистые ноги засунула в кеды. Пойтить посмотреть Наташечку. Не раскрылась бы во сне.
В палатке, где Чернецкая жила с еще одной девочкой, была одна только эта девочка, а Чернецкой не было. Когда всхлипывающая от заботы Марь Иванна протиснулась в щель, она сперва увидела густую черноту, потом в этой черноте всплыла пустая раскладушка любимой Чернецкой, потом другая раскладушка, полная ватным одеялом и толстой девочкой под ним. Косолапые ноги девочки не помещались на раскладушке и болтались поперек палатки, мешая Марь Иванне убедиться в том, что Чернецкой действительно нет и постелька ее не только пуста, но и вовсе не смята.
— Ты где? — забормотала Марь Иванна, отпихивая девочкины ноги. — Ты куда побегла?
Она судорожно ощупала пустоту, еще надеясь, не веря себе. Пустота не превратилась ни в горячие тонкие волосы, ни в гладкое личико, ни в ямочку на локотке. Осталась себе, черная и страшная, как была.
— В сортире, может? — вслух озарилась Марь Иванна. — Так ведь что б по ночам-то в сортир вставать? Отродясь у нас такого не было! Наталья! — громким шепотом выдохнула она. — Ты где?
Толстая девочка завозилась во сне, дернула ногой и зачмокала большими губами.
— Спи, спи! — шикнула на нее Марь Иванна, вдруг испугавшись, что отсутствие Чернецкой будет кем-то замечено. — Спишь и спи, чего расчмокалась! Сиську тебе надо?
Страх как обручем сдавил ей сердце, ноги затряслись. Марь Иванна выползла из палатки, опустилась на траву и стала шарить вокруг себя похолодевшими руками, словно Чернецкая была бусинкой или сережкой.
«В сортир!» — приказала она себе и, полная ужаса, заковыляла по тропинке.
Луна торопливо усмехнулась в старческое лицо Марь Иванны и, ничем не желая помочь ей в поисках Чернецкой, закрылась траурным шарфиком. Марь Иванна оступилась, сделала неловкий шаг прямо в крапиву, зажмурилась от боли, покрылась волдырями и тут же услышала тихий стон своей ненаглядной девочки и хриплое ее дыхание, такое хриплое, словно девочку душат.
— О-ой, о-ой, как мне плохо-о-о…
Маленькая фигурка Чернецкой, сидящей на корточках, так испугала Марь Иванну, когда она наконец разглядела ее в темноте, что Марь Иванна только пискнула по-кошачьи и тут же обхватила свою Чернецкую крепкими работящими руками.
— Тихо вы! — шепотом сказал за ее спиной низкий голос Орлова. — Вас только здесь не хватало!
Орлов был не похож на себя: босой, в одних спортивных шароварах, с легким, серебрящимся от луны пухом на груди.
— Кто тут? — прижимая к себе Чернецкую, продышала Марь Иванна. — Ты тут откудова взялся?
— Оттудова, — нахамил Орлов и забормотал: — Ее тошнит. Сначала было ничего, а потом вырвало. Там, в кустах. — Он махнул рукой в сторону.
— Наташечка, — взмолилась Марь Иванна, — может, у тебя, это, месячные пришли? От их тошнит? А ты давай отседа, проваливай, — вспомнила она про Орлова. — Проваливай давай! Тебе тут чего подслушивать? В сортир шел небось? Так и иди в сортир!
Чернецкая выдавила изо рта густую слюну, подавилась ею и громко заплакала.
— Пошел, пошел! — замахала руками Марь Иванна, — я кому говорю: пошел прочь!
— Наташа, — испуганно сказал Орлов, наклонившись к плачущей Чернецкой. — Ты что, хочешь, чтобы я ушел?
Чернецкая отчаянно закивала головой.
— Ладно, — мрачно сказал Орлов, — но я спать все равно не буду.
— Пойдем, моя любонька, — всхлипнула Марь Иванна, — это у тебя от воды. От гнили.
— Не от воды! — зарыдала Чернецкая, оторвав от лица руки и оборотив его, распухшее и неузнаваемое, к Марь Иванне: — Дура! Дура! Дура! Это не от воды! И нет у меня никаких твоих месячных! Дура!
Молния ударила в голову Марь Иванны, и в первую секунду она почти что ослепла от боли. Потом боль расползлась по затылку, а тело покрылось мурашками.
— Да! — вскрикнула Чернецкая. — У меня нет месячных! Не началось! Уже полторы недели! Нет, уже две! И не будет!
Марь Иванна зажмурилась и, чтобы не слышать крика, зажала уши руками. Черный лес внутри ее зрачков стал белым, потом залился чем-то оранжевым, заплясали в нем какие-то мухи, и в эту секунду только Марь Иванна вдруг все поняла.
— Что ты говоришь-то? — забормотала она, открывая глаза. — Как же это так? И что ж, я, значит, недоглядела? Ну куда мы теперь с тобой? Когда срам такой?
Маленькая Чернецкая содрогалась от плача.
— Сделай что-нибудь! — услышала Марь Иванна сквозь потрескивающую вату, которой словно бы набили ее голову, как наволочку. — Сделай! Я чувствую, что ребенок, я знаю, я чувствую!
Дикие эти слова привели к тому, что Марь Иванна опомнилась, подняла с земли свою горячую, как огонь, с мокрыми от слез волосами Наташечку и, дыша на нее чесноком, которым обычно лакомилась перед сном, натерев его густо на ржаную корочку, сказала:
— Сделаю все. Все путем сделаем. Не плачь.
Тут бедную Чернецкую наконец вырвало, и она успокоилась. Марь Иванна обтерла ей лицо и губы своим рукавом, поцеловала ее узенькие соленые глазки и, обнимая за плечики, довела до палатки.
Толстая девочка так и не проснулась, только тихо засвистела во сне, когда Марь Иванна уложила Чернецкую, подоткнула под нее одеяло, дрожащими руками пригладила ей волосы и, прошептав: «Спи уже, горе мое!», пошла к себе. Мысли ее разбежались по всему телу, страшные и серые, как крысы. «Стеллочке как сказать? Убьет. Ножиком пырнет, она такая! А с Наташечкой что будет? Помрет Наташечка. Куда! Сама дитя, молоко не обсохло! Леонид, ясно, Стеллочку бросит. После такого сраму. Бросит, и поминай! Так. Нужно, значит, травить. Сколько он у ей там? Ну, недели три, не больше! Он и не прирос как следует!»