Тут Марь Иванна вспомнила, хотя и с неохотой, через силу, как покойный жених, прежде чем помереть, сделал ей ребеночка и она ходила по родной деревне — двадцать второй год, жрать нечего — вся зареванная, не знала, куда бежать от стыда, пока наконец бабка Медуница, сухонькая, желтая, как пчелка, в ветхом платочке, не дала ей разрыв-травы, побормотала над ее припухлым животом, налупила по нему как следует веником в баньке, и утром потекла из Марь Иванны черная кровища, захлестала, а заодно с кровищей-то он и вышел, ребеночек, младенчик этот, вытолкнуло его из нутра, махонького такого, страшненького. Хорошо хоть, одна в избе была, все на покосе.
А через месяц вдруг жених — раз! — и помер. Марь Иванна уж и лицо-то его позабыла. Помнила только, что кудрявый. Несколько раз они ей потом — жених с младенчиком — снились. Оба веселые. Бежали куда-то по василькам да ромашкам. Вроде как от нее вдвоем убегали.
Утром на следующий день Марь Иванна, не заснувшая ни на секунду, поднялась в пять, как обычно, наварила овсянки на оба класса, разлила ее, жидкую, пересоленную, по алюминиевым мискам, пощупала у Наташечки лоб, всунула ей, чтобы другие не видели, бутерброд с черной икоркой и побежала в деревенский магазин. К самому открытию. Женщины, стоявшие возле крыльца, ждали, пока привезут хлеб, были хмурыми и разговаривали мало. У продавщицы болел зуб, щека распухла, помада размазалась. Марь Иванна незаметно перекрестилась под кофтой и подкатилась к одной из старух, которая показалась ей сговорчивее прочих.
— Вот не могу нигде достать уксусу! — пожаловалась Марь Иванна. — А без уксусу хоть помирай!
— Уксусу? — прошамкала старуха.
— Уксусу, уксусу, — закачалась Марь Иванна, — хребет ломит, еле ноги таскаю!
— А что ж вам, дак, уксус-то? — тут же включилась колхозница помоложе и раздраженно всмотрелась в незнакомую Марь Иванну: — Вы, дак, что, с дач, что ли?
— С лагеря я! Со школьного! — охотно объяснила Марь Иванна. — Поваром тут у них. Подрабатываю. А котел с супом третьего дня подняла, двинуться не могу! Вот, думаю, разотру уксусом, так, может, отпустит. А то — хоть помирай!
— Вам, женщина, не уксусом, дак, надо, — рассердилась колхозница, — а к Усачевой. Чтоб та вам хребет размяла. Ну, дак, она могет. Она, дак, и не такое. К ней с других городов, дак, ездеют.
Дико заколотилось сердце внутри Марь Иванны: не поверило, чтобы так повезло. И чтоб с первого разу-то, О-оспо-о-оди!
— Дорого берет? — для отводу глаз поинтересовалась она. — Усачева-то?
— Ну, дак, с вас, городских-то, дак, конечно, не задаром. Рублей, дак, пять, может, и попросит. А может, нет. Кто ж ее знает? Вы, дак, пойдите, ноги-то есть.
— Куда идти? — жадно спросила Марь Иванна.
— Ну, дак, куда? К лесу идите. Сначала, дак, речка будет. Дак, она махонькая. Разуетесь, и всё. Мост, дак, всё нам не поставят, а старый загнил весь. А она махонькая речка у нас, вся усохла.
Выспросив адресок Усачевой, Марь Иванна так лихо припустилась к лесу, что старухи, ждущие в магазине хлеба, проводили ее злыми насторожившимися глазами. Изба Усачевой была едва ли не самой убогой во всей деревне. Черная, покосившаяся, с маленькими мутными окошками, она наполовину ушла в землю, и заросли высоких подсолнухов вперемешку с лопухами и крапивой защищали ее от прохожих.
Марь Иванна поднялась по сгнившему крылечку, вошла в темные сени с запахом прелой картошки и ведром позеленевшей от несвежести воды в ведерке, остановилась и прислушалась. Из избы доносился топот босых пяток и прерывистый ребячий голосок:
— Ишо, ишо! Ах ты, мой бородатенький! Ах ты, мой раскудлатенький! А-а-а, ты меня бодаешьсси? А ну, дак, я тебя хворостинкой? И-и-х!
Марь Иванна сделала глубокий вздох и толкнула осевшую дверь. Перед ее глазами вылупился из скисшего воздуха черный козел, на котором, заливаясь детским хохотом, сидела старуха и погоняла его хворостинкой. Другой козел, серый, поменьше, лежал на полу и равнодушно жевал пук травы, которая росла прямо из щели. Старуха, сидевшая верхом на черном козле, была маленькая, сгорбленная, щупленькая, без единого зуба, с распухшими, как у младенца, розоватыми деснами. Волосы ее растрепались, платок сбился на спину, голубые глаза так и искрились от радости. Вид этой наездницы так напугал Марь Иванну, что она тут же начала пятиться задом обратно в сени.
— Дак, заходь, заходь, — радостно прикрикнула на нее старуха, — апосля намилуемся. И-и-х, ты мой раскудлатенький!
Она боком соскочила с козла, высоко задрав драную юбку, и Марь Иванна с ужасом убедилась, что сумасшедшая старуха была без трусов, в одних только резиновых галошах на босу ногу.
— Ну, дак, и гуляйте! — приказала она козлам, живо подтолкнула их к сеням, а оттуда выгнала на улицу. — В огороде гуляйте! Ужо к вечеру, дак, тогда заберу вас в избу вечерять, на морозе не кину!
Марь Иванна тихонечко сплюнула от отвращения.
— Мужики мои, — счастливым детским голосом сказала старуха. — Борька да Сергунь. Сергунь помоложе, чернявенький, прилипнет ко мне — не оттащишь, а Борька — старый уже, злобоватый стал. Чуть что не по ему — у-ух! Забодает! Во какой!
Марь Иванна с опаской огляделась. Половину избы занимала огромная печь с лежанкой, на которой было набросано какое-то тряпье, по углам темнели отлакированные временем лавки. Иконы, украшенные бумажными цветами, были до того старыми, что и не разобрать, кого изображали.
— Чего пришла, девка? — спросила старуха у Марь Иванны. — Никак присушить кого хочешь? Наше дело молодое!
Левый глаз Марь Иванны со страхом уперся в растрепанную метлу, перевязанную красной шелковой ленточкой. Старуха визгливо засмеялась.
— Метлица! — с гордостью закричала она. — Ух, и метлица! Хошь, покажу?
И, не дожидаясь ответа, вскочила на метлу верхом, опять без стыда без совести задрала нестираную свою юбку и, хохоча, понеслась по избе от двери к окошку. Марь Иванна повернулась, чтобы уйти, убежать куда глаза глядят (привел же черт к ненормальной!), но страшная старуха вдруг прислонила метлу к стеночке и совсем другим, окрепшим голосом спросила у Марь Иванны: