— Вижу, чего пришла-то. — Она сморщила нос, несколько раз, раздув ноздри, втянула в себя воздух и быстро выдохнула его назад, как лошадь. — Чую. Взошло семечко.
— Какое семечко? — оторопела бедная Марь Иванна.
— Ну, дак, какое? — повторила старуха. — Мушшинино, вот какое. В бабу семечко попало, детку бабоньке наспало.
Тут Марь Иванна, забыв обо всем, близко пододвинулась к Усачевой, унюхала тяжелый, болотный какой-то запах, который густо шел от разгоряченного тельца с голубыми глазами, и всхлипнула ей прямо в растрепанные седые патлы:
— Могёшь? Она сама у меня дитя, четырнадцать годков только.
— Дак, чего? — спокойно сказала Усачева. — За деньги-то.
— Заплотим! — страстно откликнулась Марь Иванна. — Кто говорит! Заплотим! Все отдам за Наташечку-то! Освободи только! Когда приводить?
— А вот я дай погляжу, — сказала Усачева и, достав откуда-то из-под тряпья колоду засаленных карт, ловко разложила их на столе.
Марь Иванна следила за ней измученными глазами.
— Пацан, — умильно сморщившись, спела Усачева, — вот он, пацанек-то! Ишь ты, стоит, ножки раздвинул! А крепенький-то! А глазища-то! Ух! Цыган! Вот тебе, девка, мое слово: цыган!
— Освободи, — белыми губами прошептала Марь Иванна, живо представив себе, как внутри Наташечки стоит незнакомый цыган, раздвинув ножки. — Заплотим тебе. Всё бери.
— Дак, веди, — сказала старуха. — Мы с мужиками, — она кивнула головой за окно, где в синеве и зелени мирно паслись недовольные козлы, — мы с мужиками моими, дак, отвечеряем, апосля приводи. В восьмом часу приводи.
На семь была назначена репетиция пьесы Островского «Гроза», в которой — исключительно с воспитательными целями — роль Катерины поручили неуправляемой Анне Соколовой, а роль Варвары — умненькой и старательной Чернецкой.
— Эх, Варя! — говорила Анна Соколова, прижав к сердцу руки. Пышная коса ее сверкала, как золото. — Не знаешь ты моего характеру! Я, конечно, сколько можно, терплю, но если не смогу терпеть…
Неуправляемая Соколова никак не могла выучить текст классика Островского и предпочитала передавать образ своими словами. Такое несла — перед людьми стыдно.
— Галина Аркадьевна, — пробормотала Марь Иванна в белый от перхоти затылок Галины Аркадьевны. — Мне бы Наташечку забрать с репетиции-то. Голова у нее очень раскалывается. Весь день намучилась.
— Так это не ко мне, — сухо ответила Галина Аркадьевна, — я не доктор. Если у человека что-то болит, нужно обращаться к доктору, а не репетицию срывать.
— А мы щас прямиком в медпункт, к Лилян Степановне, — заторопилась Марь Иванна (Лилиан Степановна была лагерной медсестрой), — мы щас прям к ней. Даст нам таблеточек, температурку смерит. А то что ж так… Умучилась ведь…
— Чернецкая! — провозгласила Галина Аркадьевна и громко хлопнула в ладоши. Репетиция остановилась. — Тебе нужно пойти измерить температуру в медпункт. У тебя сильная головная боль, Чернецкая, это нехорошо.
Чернецкая увидела, как Марь Иванна подает ей знаки, и поняла.
— Извините, Галина Аркадьевна, — она прижала к вискам кулачки. — Если вы…
— У меня голова не болит, — мстительно отрезала Галина Аркадьевна. — Иди, Чернецкая, тебя ждут. Продолжайте без Варвары!
На сцене появился Михаил Вартанян со своими маслянистыми кудрями. Вартанян играл Тихона.
— Нэлза так, Ката, — волнуясь, заговорил Вартанян, — зачэм мамэньку огорчаэшь…
— Тиша! — закричала Соколова, с хохотом бросаясь на шею Вартаняну. — Миленький! Все в огне гореть будем!
— Ну, вот. — Белая, как мука, Галина Аркадьевна задохнулась. — Соколова идет в свою палатку. Вартанян идет в учительскую. Репетиция спектакля отменяется. Все остальные — на костер. Поём до отбоя. Нина Львовна, вы с нами?
Вартанян поплелся в учительскую палатку вслед за разгневанной Галиной Аркадьевной, а все остальные, опустив глаза, уселись вокруг костра. Нина Львовна передала гитару Орлову, который любил петь.
— Что-нибудь о войне, Гена, — шевельнув ноздрями, попросила Нина Львовна. — А то уж очень мы что-то тут все веселые.
«Над землей бушуют травы, — низким и чистым голосом негромко запел Орлов, — облака плывут, как павы, а вот этот, тот, что справа, это я…»
Нина Львовна насторожилась.
«Мама, ты мой голос слышишь: он все дальше, он все тише, голос мой…»
— Я, кажется, просила о войне! — вскрикнула Нина Львовна.
— Я о войне, — быстро отозвался Орлов, — вы же не уточняли… «Ах, зачем война бывает, ах, зачем нас убивают…»
— Я просила не это! — Нина Львовна телом чувствовала, что просила не это. — А вот что: «Спросите вы у матерей, спросите у жены моей…»
— Я не женат, — удивленно ответил Орлов и опустил гитару. — Это Евтушенко женат…
Одновременно со склокой вокруг огня, который пытался дотянуться до еловых верхушек и стать частью неба, странный разговор происходил в учительской палатке, где Галина Аркадьевна, зачем-то рывком стянувшая с себя шерстяную кофту и оставшаяся в одном легком, с крылышками вместо человеческих плечей, сарафанчике, шумно дыша, говорила большому, застенчивому Вартаняну:
— Миша, я понимаю, что не ты был зачинщиком этой безобразной выходки! Поэтому именно к тебе я и обращаюсь! — Она приложила ладонь к его голому мохнатому локтю. — Не ты был зачинщиком! — Лоб Галины Аркадьевны побежал красными волнами. — Но ты должен сейчас ответить мне как комсомолец! Почему ты молчишь, Вартанян?
— Я не зачынщык, — не поднимая глаз, сказал Вартанян, — мы пашутыли немного, мы пасмеялысь…
— Как посмеялись? — задохнулась Галина Аркадьевна. — Как вы, комсомольцы, можете так шутить? Я не хочу, чтобы ты так шутил!
Вартанян напрягся. Локоть его стал горячее утюга.
— Не шути так, — залепетала Галина Аркадьевна, — ничего из этих шуток не выйдет…
Она облизнула пересохшие губы. Вартанян переступил с ноги на ногу.
— Стыдно тебе? — еле слышно забормотала Галина Аркадьевна, сжимая его ладонь вспотевшими пальцами. — Тебе хоть капельку стыдно?
— Мне совсэм стыдно, — простонал Вартанян. — Я так нэ буду…