Выбрать главу

Нынешней зимой даже Пажень удивил Егор: всего могли ждать от него, но только не того, что вдруг бросит он свое дело и ни с того ни с чего, - вот как Мирон за чужим обозом, - уйдет, всем на посмешище, в золотари в Москву. Но и в Москве пробыл он без году неделю. Думала порой Анисья, в самое сердце пораженная вестью об его уходе, что, быть может, ради ее вечного голода, ради хорошего заработка, с затаенною целью поправить свою жизнь ушел Егор. Но вот он внезапно вернулся, - оборванный, без копейки денег; ночевал три ночи дома, но и двух слов путных не сказал он с соседями, ни с матерью, - был какой-то хоть и не скучный, а рассеянный; даже не сумел объяснить толком, зачем шатался в Москву, - сказал только: "Да ай велика беда?" - и опять исчез.

В мае нанялся он караулить Ланское, лес помещика Гурьева, что от Пажени верстах в пятнадцати. Положили ему отвесное только да три рубля в месяц. А что такое три рубля? То купи, другое купи... на спички даже не хватает... И, нанявшись, Егор совсем перестал помогать матери.

В Петровки, доев последнюю корку занятого с великим трудом хлеба, решилась она, наконец, побывать в Ланском, повидаться с сыном, проведать его, а главное, хоть малость подкрепиться. Доедала она хлеб с большой осторожностью - и все слабела, слабела. Не в меру стало клонить в сон, рябить в глазу, звенеть в ушах; стали пухнуть ноги, стала томить неотвязная мечта: поесть чего-нибудь горячего, с солью. Боязно было сказать себе: пойду. Да надоумили, разговорили, настроили прохожие. Зашли они напиться старушка и молодая ходили в Гурьево, поминать умершего. Старушке умерший был сыном, молодой - мужем. И вот все трое разгрустились, разговорились о своей женской доле, о мужьях, сыновьях. Молодая, - крупная, с большим бледным лицом и большими серыми глазами навыкат, хорошо и нарядно одетая - в новую корсетку из коричневой сермяги со сборками назади, в красную шерстяную юбку и полусапожки, с черной бархаткой, украшенной белыми пуговками, на шее - та все молчала. Старушка, сухонькая, чистенькая, устало- оживленная говорила без умолку, а молодая за все время только раз, просто и не спеша, вставила свое слово: когда старушка запнулась, запамятовала город, куда угнали в солдаты ее меньшего сына.

- Три недели тому назад схоронили, сударушка, - ласково говорила старушка Анисье. - Съездил в город, был ужасный веселый, а приехал домой, погнал лошадей в ночное, двух десятин до Щедринского хутора не догнал, - мы через Щедрина, через его поле скотину-то гоняем, - воротился. Пришла я с холстами, вижу, лежит он на печи, полушубком накрылся... "Умираю, говорит, мамаш, заболел я. Погнал вчерась в ночное, двух десятин до Щедринского рубежа не догнал понесло на меня вроде как холодом, ознобом, насилу назад дошел, ноги подламываются..."

Анисья вздохнула, и на глаз ее навернулась слеза. "Дитя-то хоть криво, а матери родной все мило, - подумала она и вздохнула от грустной нежности к сыну. - Пойду, была не была, авось не чужая..." А старушка продолжала, вытирая углы тонких, сморщенных, стянутых в оборочку губ худыми твердыми пальчиками:

- Что тут, ягодка, делать? Дала я ему две просвирки, одну заздравную, другую за упокой. Съешь, говорю, сынок, може, полегчает. На третий день он и кличет меня: "Мамаш, добре нынче день хорош, поводите меня, а то тут, в избе, дух чижолый". Повели мы его на гумно, посадили на солому, сами отлучились на минутку - овцу стричь. Немного годя приходим, а он уж и голову уронил, едва дышит: раньше лицо красная, как сукно, была, а тут уж ото лба белеть стала. Приподняли мы его, а он уж кончился. Не дождался, значит, нас...

И Анисья задумалась. Растроганная беседой, умиленная материнской нежностью, материнскими горестями, стала она советоваться с прохожими, как ей быть: идти или нет? Если уж идти, так не лучше ли с умом идти: не затем только, чтобы проведать, а чтобы на все лето остаться? Вон, говорят, он теперь отвесное получает; а ведь при отвесном и она прокормится, - авось не объест, много ль ей и надо-то...

Старушка сказала:

- Да ведь как сказать? Не угадаешь, как лучше, сударушка. Мой-то Тихон не пример другим. Уж такой степенный был, один в свете разумный и задумчивый! А послышишь кругом, - правда, не те сыновья ноне пошли, не чета моему, вероломные... Ну, а все-таки я бы пошла. Мой сгад - иди.

- Он не может не кормить матери, - прибавила молодая.

И Анисья повеселела.

- Ну, ин пойду, - сказала она нерешительно. - Ведь он только скучлив у меня, а никто плохого не скажет, - не драчун, не пьяница. Вот только дома не любит сидеть... А мне голодно, да и скука съела. Иной раз думаешь: хоть бы захворал, что ли. все бы дома пожил... Мужик он добрый, да, конечно, рабочий человек, обидчивый. У меня одна душа, у него другая. Придешь, думается, а он ну-ка обидится...

Проводив прохожих, она долго оглядывала пустую избу: нельзя ли продать что? Но все богатство ее состояло в старой укладке, где хранился единственный подарок Егора погребальный платок, купленный в монастырской лавке в Задонске, большой белый коленкоровый платок, весь усеянный черными черепами, сложенными крест- накрест черными костями и черными надписями: "Святый боже, святый крепкий..." Грех продавать такую вещь, да и жалко, правду сказать: принес Егор свой подарок с искренним желанием порадовать мать, выпивши... Ну, да сам же виноват, думала она, - забыл мать, до крайности довел. А бог милостив, он видит нужду: похоронят и без платка, с бедной старухи на том свете не взыщется... И пошла продавать платок. Тонет в хлебах, в лозняке Пажень. Одна кирпичная изба богача Абакумова далеко видна. Она на фундаменте, под железной крышей, с разноцветными мальвами, - с палисадником. В воскресенье пошла Анисья к Абакумову. Абакумов зорко оглядел платок своими татарскими глазками, кликнул мать, сумрачную, толстую, отекшую старуху в ватной кофте и валенках.

- Что ж просишь? - медленно выходя из избы, исподлобья оглядывая крыльцо и горбясь, неприветливо спросила старуха.