Но вот появилась сила, которая все эти разложенные банды, ячейки, отряды, села, хутора объединила в борьбе против себя, – это наши доблестные партизаны, все сметающие в рейдах по Западной Украине. Огромный, сокрушающий удар они нанесли немецким тылам, много немецких войск сковали и заставили держать большие гарнизоны возле железных дорог, мостов, в городах и на станциях. Мне довелось видеть Ковельскую железную дорогу, буквально засыпанную вагонами по ту и другую сторону, паровозами, боевой техникой, – важная эта артерия, по существу, была под контролем партизан, да и шоссейные дороги свободой передвижения не могли похвастаться.
Но целым соединениям партизан надо было чем-то кормиться, чем-то отапливаться, согреваться, обстирываться и обмываться, стрелять и вооружаться, лечиться, бинтоваться. И черной грозовой тучей, все пожирающей саранчой плыло по Западной Украине партизанское войско, в котором, конечно же, было всякого «элементу» хоть пруд пруди. Не очень-то наши партизаны разбирались, где «свои», где «чужие», где «наши», – мародерство, грабеж, насилие переполнили чашу терпения крестьян-западников, они примкнули к разрозненному еще движению «самостийщиков», взялись за оружие, тут и «вожди» сразу же нашлись, и «отцы», и борцы, и братья идеологи, и направители, и миссионеры, и спасатели, и миротворцы.
И вот фронт давно перевалил западные области, войско достигло Германии, «герои-ковпаковцы» и прочие «герои», кто влился в войско, по привычке мародерствовали, насиловали и грабили уже в «логове», кто дома горилку пил и по своему усмотрению правил в деревнях, чинил суд и расправу вокруг Лемберга, снова сделавшегося Львовом, вокруг Ровно, Ковно, Станислава, Ужгорода, по всем западным областям. «Выплескиваясь» и через «старую границу», в Радяньскую Украину, шла скрытая подлая война, и пока что конца ей не было видно.
Я никогда не видел вживе «батьку Ковпака», но одного его сподвижника, героя Советского Союза Умова, мне лицезреть довелось. В Доме творчества в Ялте. Он сам ко мне подошел, представился, при этом раньше, чем «Герой и генерал», произнес с очень важной интонацией: «Член Союза писателей». Был он суетлив, малограмотен и жаден до беспредельности. Жадность-то и жажда самовозвеличивания и бросили его на стезю творчества. Как и всякий обыватель, да еще из военной среды, он был уверен, что писатели и артисты деньгу гребут лопатой, да все «задаром», и деньга та им «не к руке» – пропивают они все, а вот бы ему…
Генерал Умов имел в Киеве одну из лучших квартир, на Крещатике, в правительственном доме, бесплатную дачу под Киевом, бесплатный проезд, пролет и проход, снабжался из «отдельных фондов», где за продукты платил ровно столько, чтоб была видимость платы, получал огромную пенсию, имел машину, шофера, потихоньку реализовывал урожаи фруктов и ягод с казенного участка, но «оптом же, оптом приходится сдавать – мне ж самому неудобно торговать на рынке, – а оптом какая плата? Грабеж!». И в литературе грабеж. Сам-то он писать не может, учиться уже поздно, выходец же из бедноты, какая грамота? А материала у него в памяти, материала! И карты есть, и дневники, и бесценные документы, и редкие книги, и партизанские записные книжки, и немецкие, и бандеровские письма, и фотоматериалов куча – он же знал, что все это пригодится потом, старательно готовился к мирным трудовым будням.
Но талантливые писатели сами пишут, на уговоры и посулы не поддаются, приходится нанимать поденщиков, чаще всего пропойц или несостоявшихся писателей, или еще хуже – тех, кто писал когда-то здорово, да загудел и живет шабашками. Живут на даче, жрут, пьют, дебоширят, дело идет с пятого на десятое. Две книжечки, правда, вышли, сдана третья, но ведь и в издательстве тоже надо подмаслить: рецензентам дать, редактору дать, директора свозить на дачу, поугощать, да еще править, редактировать рукопись, без этого у них уж никак! А правщику опять плати, корми его и пои. Вот найти бы ему хорошего, постоянного писателя, ну пусть бы он днем свое писал, вечером бы его, генеральские, записи о рейдах, походах и партизанском героизме до ума доводил. Он бы тогда ни за чем не постоял: пятьдесят процентов гонорара, само собой – дача, питание, фрукты, купание – все-все пожалуйста, даже с семьей можно…
Я спросил генерала, почему он адресуется ко мне с этими делами, ведь я никогда литобработчиком не был, ни с кем вдвоем не работал, да и материала своего у меня столько, что дай бог его хоть частично реализовать за свою жизнь, да и голова моя больна после контузии, глаз видит только один, хватает меня лишь до обеда.
– Вы знаете, – зарделся старческим румянцем седой генерал, отпустивший по моде, как «у писателя», длинные волосы. – Вижу, люди русские приехали, скромно одетые, скромно себя ведут. Спрашиваю ребят: кто такие? Они мне сказали. Я, конечно, ничего, к сожалению, вашего не читал – некогда читать-то, да и тихо читаю, говорю, грамота мала. Вот взял в библиотеке вашу книжку, прочитал кое-что. Тала-а-антли-иво-о-о! Ничего не скажешь, та-ала-антливо! И смело! Молодец! Вот я и подумал, что вам совсем нетрудно… А у вас дети… всякая копейка не лишняя… Может, бы вы…
Разумеется, я решительно отказался от творческого содружества с генералом, но он надежды не терял, все приставал ко мне с предложением подумать, и однажды я не вытерпел, дерзко спросил его: куда ему столько денег? Ведь они, и только они, да жажда славы влекли его в литературу.
– А внуки?! – как мальчику-несмышленышу, ответил он. – Что ж им, моим внукам, ни с чем оставаться на этом свете…
Думаю, что ни внуки, ни правнуки этого героя и члена Союза писателей ни с чем не оставались и не будут оставаться, будут довольствованы по первой коммунистической категории.
Глава 27
Женя-морячок все-таки влип в историю. У него, видать, что-то осталось от продажи сережек, и он, вырвавшись в город, напился, напившись, явился в нашу нестроевую угрюмую казарму и нарушил ее покой морской песней: «З-закурим матросские трубки и выйдем из темных кайют, пу-усть во-волны да-аходят до рубки, но с ног они нас не собьют…»
На голос певца из каптерки выполз ротный старшина Гайворенко или Пивоваренко, не помню, и рявкнул:
– Пр-рэек-ратыть безобраззе!
– А пошел бы ты на хуй! – последовал незамедлительный ответ.
– Шо? Шо? Та я тя!.. Та я тоби!.. У штрахной миста хватэ!
– Что ты сказал, гнида? – взяв за воротник ротного старшину и завернув на нем гимнастерку так, что заскрежетали и начали отскакивать железные пуговицы, хрустнула материя, поинтересовался боевой моряк.
– Та я лычно ничого! – задергал усами, засипел старшина, который был, между прочим, и здоровее, и старше Женьки.
Матрос благородно отбросил его прочь и брезгливо вытер о штаны руки. Он бы еще попел, поколобродил, но явился вооруженный наряд из пяти человек, сзади которого скулил старшина и хмурился пожилой капитан – дежурный по части.
Женька не давался патрулю, пытался вырвать оружие, крыл безбожными словами всех и вся, вдруг вскрикнув: «А-а-ах!» – высоко подпрыгнул и свалился на пол, забился затылком о каменный, сырой пол.
Все в ужасе смолкли и расступились.
Пролежавши в госпитале, где эпилептиков было считай что половина среди больных, я бросился сверху, сел на грудь моряка, пытался разжать его стиснутые руки. Сил моих не хватало. Женька тупо колотился о каменный пол. «Ну че стоите?! – рявкнул я на патрульных. – Голову!..» И они прижали голову Женьки к полу.
Через какие-то минуты у Женьки выступила на губах пена, он глухо простонал, сморился и впал в беспамятный сон. Патрули помогли поднять Женьку на нары, затоптались возле них.
– Напывсь. Прыдуривается… – начал было старшина.
Я сказал тоскливо стоящему в стороне капитану с орденскими колодками и тремя ленточками за ранения, показывая на старшину: