Какое-то время реки-сестры, еще пока сестренки, семейно, дружно, игриво катились с хребта вниз, переговариваясь в перекатах и шиверах, шумя и сердясь в порогах, но, взрослея, входя в невестин возраст, они и норовом, и характером становились строптивей, и где-то в лесах дремучих, в камнях угрюмых Койва, хлопнув подолом: мол, и без вас теперь проживу, – отделилась от сестер и заныривала в уремную, каменную даль. За норов и строптивость наказал ее Создатель дважды: дал ей путь трудный, криушастый, за что и осталась бобылкой, одиноко, почти грустно впала в Чусовую верстах в шестидесяти от сестер. На горе реке побаловал Койву Создатель украшениями: насыпал в светлое русло алмазов, позолотил ее донышко, будто конопатинками, желтым металлом, украсил платиной и цветными каменьями берега…
Ох, Создатель, Создатель! Знал бы Он, как за эти дивные украшения измордуют люди отшельницу сестру! Так и не усердствовал бы. Они, эти люди, хозяева земли, просто уничтожат реку: сперва сплавом, затем тракторами-трелевщиками, после драгами перероют, превратят в бесформенную груду камней и галечных бугров, меж которых мутные, юркие, впереверт так и сяк будут вилять, суетиться сгустки безжизненной жижи, по старой привычке именуемой водой.
Усьва и Вильва текут вместе и лишь временами отдаляются одна от другой, как бы на женский лад напевая известную довоенную песню. «Ты мне надоела!» – сказала одна. «И ты мне обрыдла!» – отвечала другая и, взревев, утекала в сторону. На Вильве долго и населения никакого не было, там-сям кордон притаится, к травянистому берегу водомерный пост прильнет, охотничья избушка одним глазом из лесу выглянет – и все.
Усьва была тоже долгое время безлюдна, хотя и пересекала ее железная дорога горнозаводского направления, что проложена на Соликамск. Со временем на Усьве появится угольная шахта, затем другая, возникнет станция, городок невелик и неширок, ну и гораздые на пакость сплавные «гиганты» типа «Мыса», «Бобровки» с зековским лагерьком-попутчиком «украсят» дивные берега таежной красавицы, оскорбят ее пустынные пространства трудовым, «ударным» матом.
Когда мне доведется изображать бурную жизнь и боевую работу лесозаготовительных предприятий Урала, я в газете «Чусовской рабочий» назову все это индустриальным героическим гулом. За склонность изображать советскую действительность в «лирическом ключе» мне иногда платили повышенный гонорар в размере десятки, когда и двадцати рублей.
Реки-сестры, покапризничав, попетляв меж гор по уральской тайге, по болотам и падям, сближались наконец, и младшая, более ласковая нравом, пройдя верст десять на виду и на слуху совсем уж в лад и в ногу с Усьвой, синеньким пенящимся омутком припадала к сестре. Та сразу же притормаживала ход, смолкала и через несколько верст, под Калаповой горой, спокойно, доверительно летом и стремительно, шало веснами сливалась с уральской мамой – Чусовой и какое-то время еще гнала, качала на радостях свою беззаботную волну к старшей маме – Каме, ныне – в Камское водохранилище, по праву и нраву названное водогноилищем.
Вот куда, в какую пейзажем богатую благодать, привезла меня жена – аж на три реки сразу!
Совсем недавно я посетил те родными мне сделавшиеся места. Обрубленные, замученные, почти засохшие реки воскресают – нечего по ним больше плавить; рыбалка оживает, лес подрастает, городские и заводские трубы почти не дымят – завод металлургический переведен на газ, – и как-то разом, стихийно, по всем пустырям, логам, переулкам, на каждом клочке оглохшей земли взнялась какая-то совершенно дикая и стихийная растительность.
Была осень. Город выглядел пестро и лохмато, по косогорам рядками поднимался рукотворный сосняк. На старом, до каменной плоти выветренном кладбище, уже средь города, тесно росли топольки, посаженные когда-то во времена воскресников трудящимися и долго-долго мучившиеся тонкими прутиками на свистящем ветру.
Медленно, трудно, будто после продолжительной, с ног сваливающей болезни, воскресает Урал. Упрямая земля, стойкая природа. Едем в машине по самому хребту Урала, меж холмов которого не течет, а лежит в жухлой траве изнасилованная старушка Чусовая, – и по всему хребту плотная, удушливая, грязно-серая пелена. Смог. Почти непроглядный – два указателя на дороге: с одной стороны дымит древний уже город Сургут, с другой – город помоложе, но не менее дымный и вредный Первоуральск.
Меж этих городов, под дымным покровом, который и небом-то не хочется назвать, – желтизна лесов. Еще живы! Еще вымучивают рубленые-перерубленые, сводимые и замученные леса листву, еще хранят частицу воздуха для людей, еще тихо надеются, что спасут Урал, спасут леса и землю, а значит, и себя бездумно живущие люди – не могут же они веки вечные заниматься самоистреблением!
На одной из трех рек, на Вильве, чуть пониже моста, почти против галечной стрелки, вознесшей над собою несколько могучих сребролистых осокорей, в лед впаянные, сиротливо желтели бревнами и белыми болячками срубленных сучков два плота, добротно сколоченные из сушняка. На сплотке тесть мой плавил сено для коровы. Осенняя вода на Вильве прошедшей осенью выдалась малая, набродился тесть, бедняга, до обострения старого ревматизма, вовремя не выкатил бревна на берег, которые и были главным топливом во многолюдном доме. Зоре-Азарию, на заводе работающему, выходные не дали – и вот результат: топливо намокло, вмерзло в заберегу.
Мы с Азарием взялись за пешню и лом, бойко одолбили плоты, перерубили крепкие и ладно врезанные перепоны – майны, скрепляющие бревна меж собой, и начали выкатывать бревна на берег, чтоб сегодня же вечером, в крайности завтра днем вывезти их на машине и испилить на дрова. Тесть оживился, руководил нами уверенно, пытался где и помочь, подвалить, приподнять стяжком или подтолкнуть бревно, но под тяжесть не становился – крестец и ноги его хрустели, он часто присаживался на выкатанные бревна, сворачивал цигарку в тетрадный лист величиной, сыпал в нее пригоршни каких-то серо-зеленых крошек, отдаленно смахивающих на табак, и дымил, что пароход трубою, повествуя мне о том, как тяжела доставка сена на плотах в город. Дорог на Вильве нет. Зимой кто за двадцать шесть верст поедет, да и коней где допроситься? А он вот обезножел… То экзема, то ревматизм… Скоро, видно, придется попуститься коровенкой. А как без нее, без коровы-то? Жизнь прожили при корове, ребят подняли считай что на своем молоке да огороде. С фронта вон дети начали ворочаться, глядишь, у них робятишки пойдут – им тоже без молока не обойтись. А на базаре что хлеб, что молоко, что овощи ой как кусаются!..
Говорил тесть негромко, чуть виновато, каялся, что вот нам с Азарием не помогает… Видно было по всему, что главную работу по хозяйству он привык делать сам.
Чем поразил меня тесть в день нашего трудового знакомства, так это тем, что совершенно не выражался, ни матерно и никак, в случае неполадок он употреблял какие-то мне почти неведомые слова: «У-у, никошной!», «У-у, корино!», «У-у, варнаки!..» – и еще что-то детски-забавное, безобидное, никаких бурных чувств не выражающее.
Азарий, большеголовый, мягкогубый, улыбчивый парень, тихо посмеивался, слушая мои, как вдох и выдох с губ слетающие, вольные выражения. Тесть сперва хмурился, потом, показалось мне, вовсе перестал меня слышать, может, и я незаметно для себя окоротился?
Работа шла у нас ладно. В тот день мы накрепко и, как оказалось, навсегда дружески сошлись с братом моей жены и ближе сделались с тестем. Я даже назвал тестя разок-другой папашей, да так старика до конца его дней и называл.
Мы устали, намокли и намерзлись. От мирных осенних пейзажей, от грустной ли тишины предзимья и пустынно утихающих рек я совсем забыл про войну, про строительство землянок, блиндажей, ячеек и всяких там «точек», открыл рот и за потерю бдительности получил по носу вершиной бревна. Сперва мы с Азарием носили бревна, попеременке становясь под комель; заметив, что я припадаю на ломаную ногу, к вечеру под комель начал становиться только шурин, и когда мы донесли последнее бревно до штабелька, он, видать, выдохся, а я зазевался. «Оп!» – крикнул Азарий и катнул бревно с плеча, я ж чуток припоздал. Бревно ударилось комлем в землю, вершина же пришлась мне по носу. Я как не был на ногах. Круги передо мной разноцветные закатались, в контуженой голове зазвенело еще веселей. Приоткрыл глаз – Азарий мне к носу снег прикладывает, тесть топчется вблизи. «Ну ладом же надо!..» – выговаривает.