Выбрать главу

- Я бы нравился вам такой?

Она чуть помедлила с ответом.

- Как вы могли бы мне не нравиться?

- Понимаю. Я нравился бы вам такой. Вы предпочли бы меня в обличье миллиардера.

Она просто повторила свой первый ответ:

- Как вы могли бы мне не нравиться?

Он все еще стоял перед ней - эти слова как будто удерживали его на месте. Он понял их, понял все, что было в них заключено, - это подтверждалось уже тем, что он никак иначе на них не реагировал.

- По крайней мере, я теперь понял, что я собой представляю, - продолжал он так же просто, - обратная сторона медали достаточно ясна. Примером я ни для кого служить не мог; боюсь, что во многих кругах мне и в звании порядочного человека готовы отказать. Я бродил по странным тропам и поклонялся странным богам, и вы, наверно, часто думали, да ведь вы мне в этом сами признались, что все эти тридцать лет я вел эгоистическую, легкомысленную, недостойную жизнь. И вот видите, что она из меня сделала.

Она помедлила, улыбнулась ему.

- А вы видите, что она сделала из меня.

- О, вы из тех людей, которых ничто не может изменить. Вы родились, чтобы стать тем, что вы есть - в любом месте при любых условиях; вы то совершенство, которого ничто не может запятнать. И разве вы не понимаете, что, не будь моего изгнания, я не ждал бы так долго?.. - Он запнулся от какого-то внутреннего укола в сердце.

- По-моему, главное, что надо понять, - проговорила она после паузы, это то, что все это ничему не помешало. Это не помешало вам в конце концов оказаться здесь. Это не помешало всему, что сейчас происходит. Это не помешало вам сказать... - Тут и она запнулась.

Но ему хотелось разобраться во всем, что могло таиться в ее сдержанном волненье.

- Может быть, вы считаете - это ужасно! - что я уж лучше и быть не могу, чем был до сих пор?

- Нет, нет! Совсем вы не такой. - Она встала со стула и подошла поближе. - Но мне все равно! - Она улыбнулась.

- То есть, по-вашему, я не так уж дурен?

Она подумала.

- Если я это скажу, вы мне поверите? То есть будет ли это для вас решеньем того вопроса, который вас так мучит? - Но, как бы прочитав в его лице, что он с чем-то не согласен, что у него, видимо, есть какая-то идея, может быть, абсурдная, но от которой он сейчас не склонен отказаться, она закончила: - Ах, вам тоже все равно, но совсем по-иному - вам все равно, потому что вас ничто не интересует, кроме вашей собственной особы.

С этим Спенсер Брайдон согласился - да это же и было то, что он постоянно твердил. Но он внес существенную поправку.

- Только он - это не я. Он до такой степени другой человек. Но я хочу его увидеть. И я могу. И увижу.

Их глаза встретились на минуту, и что-то в ее взгляде подсказало ему, что она разгадала странный смысл его слов. Но ни он, ни она больше никак этого не выразили, и ее очевидное пониманье - без возмущенного протеста, без дешевой иронии - тронуло его глубже, чем что-либо другое до сих пор, так как тут же на месте создавало для его придушенной извращенности что-то вроде воздуха, которым уже можно было дышать. Однако вслед за этим она сказала такое, чего он уж никак по ожидал:

- Ну да, я же его видела.

- Вы?..

- Я видела его во сне.

- Ах, во сне!.. - Это как-то принижало все, что он говорил раньше.

- Но два раза подряд, - продолжала она. - Я видела его, как сейчас вижу вас.

- Вам снился тот же самый сон?..

- Дважды, - повторила она. - Ну в точности тот же самый.

Это уже больше ему понравилось, потому что отчасти ему льстило.

- Вы так часто видите меня во сне?

- Да не вас - его! - Она улыбнулась.

Он опять обратил на нее испытующий взгляд.

- Так вы должны все о нем знать. - И, видя, что она не отвечает, добавил: -Ну и на что же он похож, этот негодяй?

Она колебалась, но он так сильно напирал на нее, что она, не желая уступать по каким-то своим собственным причинам, вынуждена была в конце концов прибегнуть к уловке.

- Я вам скажу как-нибудь в другой раз, - проговорила она.

II

Именно с этих пор он начал обретать для себя источник силы и тонкого наслаждения и даже каких-то, казалось бы, несоразмерных со здравым смыслом тайных и потрясающих волнений в той особой форме подчинения своей одержимости, которая у него к этому времени сложилась: и соответственно он, чем дальше, тем чаще, стал прибегать к этой своей способности, считая ее теперь огромным преимуществом.

В эти последние недели он, собственно, только ради того и жил, ибо настоящая жизнь в его восприятии начиналась лишь после того, как миссис Меддун удалялась со сцены, и он, обойдя весь просторный дом от чердака до подвала и убедившись, что он здесь один, чувствовал себя наконец полным хозяином; и тогда, по собственному его молчаливому определению, он отпускал поводья. Ему случалось иногда приходить и два раза в день. Из всех дневных часов он предпочитал тот, когда по углам уже копится темнота - короткие осенние сумерки; это было то время, на которое он больше всего - опять и опять - возлагал надежды. Тогда он мог, как ему казалось, более дружественно бродить и ждать, медлить и слушать, чувствовать свое сторожкое вниманье никогда еще оно не было таким сторожким! - на пульсе огромного уже темнеющего дома; он любил этот час, когда еще не зажигают ламп, и жалел только, что ему не дана власть сколько-нибудь продлить эти тускло сумеречные минуты. Позже, обычно ближе к двенадцати, он приходил опять, но на этот раз для довольно долгого бдения. Он совершал обход со своим мерцающим светильником, шел медленно, держал его высоко, чтобы свет падал как можно дальше, и больше всего радовался, когда открывалась какая-нибудь далекая перспектива - анфилада комнат или переходы и коридоры, - длинная прямая дорожка, удобный случай показать себя для тех, кого он как будто приглашал явиться. Оказалось, что он мог свободно предаваться этим занятиям, не вызывая ничьего любопытства; никто о них даже не догадывался. Даже Алиса Ставертон, которая к тому же была идеалом такта, полностью их себе не представляла.

Он входил и выходил со спокойной уверенностью хозяина, и случайность до сих пор ему благоприятствовала, так как если толстый постовой с Проспекта и видел иной раз, как он приходил в половине двенадцатого, то, во всяком случае, насколько Брайдону было известно, никогда еще не видел, как он уходил в два часа ночи. В ноябрьской ночной прохладе он совершал свой путь пешком и регулярно появлялся здесь к концу вечера, и это ему так же нетрудно было осуществить, как после обеда в гостях или в ресторане пойти в свой клуб или в гостиницу, где он остановился. А если он обедал в клубе и уходил попозже вечером, то всякому было ясно, что он идет к себе в гостиницу; если же он выходил, проведя большую часть вечера у себя в гостинице, то, совершенно очевидно, только для того, чтобы пойти в свой клуб. Одним словом, все было легко - все было в заговоре с ним, все помогало и способствовало; даже в напряженности его ночных бдений было, видимо, что-то такое, что смазывало, сглаживало, упрощало всю остальную жизнь его сознанья. Он встречался с людьми, разговаривал, возобновлял, любезно и непринужденно, старые знакомства - даже старался, насколько мог, оправдать новые ожиданья, и в общем как будто приходил к выводу, что, независимо от его карьеры и всех этих разнообразных связей, о которых он говорил мисс Ставертон, что они нимало ему не помогают, тем своим новым знакомцам, что наблюдали за ним, возможно, поучения ради, он, во всяком случае, скорее нравился, чем наоборот. Он положительно имел успех в свете - неяркий и второстепенный, - и преимущественно у людей, которые о нем прежде и понятия не имели. Все это были поверхностные звуки - этот гомон приветствий, эти хлопки их пробок, так же как его ответные жесты, были всего лишь причудливые тени, тем более выразительные, чем меньше значимые, - в какой-то игре des ombres chinoises [*Китайские тени (франц.)]. В мыслях он весь день то и дело перемахивал через этот частокол деревянных тупых голов в ту другую, реальную жизнь, жизнь ожиданья, которая, чуть только щелкал за ним замок парадной двери, начиналась для него в "веселом уголке" столь же обольстительно, как медленные вступительные такты какой-то дивной музыки начинают звучать тотчас же после удара о пюпитр дирижерской палочки.

Он всегда ловил первый звук, встречавший его в доме, - цоканье металлического наконечника его трости о старый мраморный пол в холле - эти огромные черно-белые квадраты, которые, он помнил, так восхищали его в детстве и так помогли тогда, теперь он это понимал, раннему развитию у него чувства стиля. В этом цоканье ему мерещился тусклый отзвук какого-то иного звона, дальний голос колокольца, подвешенного - кто скажет где? - в глубине дома, в глубинах прошлого, в том мистическом другом мире, который мог бы расцвести и для него, если бы он - к добру или к худу - сам его не покинул. И тут он делал всегда одно и то же: бесшумно отставлял трость в угол и весь отдавался ощущению дома как огромной хрустальной чаши - огромного вогнутого кристалла, который полнится тихим гулом, если провести мокрым пальцем по его краю. В этом вогнутом кристалле был, так сказать, заключен весь тот мистический другой мир, и для настороженного слуха Брайдона тончайший гул его краев - это был вздох, пришедший оттуда, едва слышный горестный плач отринутых, несбывшихся возможностей. И теперь он своим безмолвным присутствием обращал к ним призыв, пытаясь пробудить их к жизни, к той степени призрачной жизни, какая еще могла быть им доступна.