Он снова посмотрел на часы, увидел, что произошло с его чувством времени (он принимал часы за минуты, а не так, как бывает в иных трудных положеньях - минуты за часы), и странный вид улицы зависел не от чего другого, как от слабых, печальных проблесков раннего рассвета, который, конечно, и держал еще все в плену. Оставшийся без ответа призыв Брайдона из собственного открытого окна был единственной ноткой жизни на всей улице, и ему теперь оставалось только прекратить пока всякие попытки, как дело совсем безнадежное. Но даже и в такой глубокой подавленности он оказался способен на действие, доказывавшее - во всяком случае по теперешней его мерке необычайную решимость: он вернулся на то самое место, где так еще недавно похолодел от страха, когда исчезла последняя капля сомнения в том, что в доме присутствует еще некто, кроме его самого. Для этого потребовалось усилие, чуть не доведшее его до обморока, но у него на то имелась своя причина, и она на минуту победила все. А еще предстояло пройти через все остальные комнаты, - что будет с ним, если дверь, которая, как он видел, была закрыта, теперь вдруг окажется опять открытой? Он мог согласиться с мыслью, что эта закрытая дверь, по отношению к нему, была, в сущности, актом милосердия, дарованной ему возможностью спокойно сойти вниз, удалиться, покинуть дом и никогда больше его не осквернять. Это была логичная мысль, она работала; но чем все это могло реально обернуться для него, теперь, очевидно, целиком зависело от степени той снисходительности, которую его недавние действия или, вернее, его недавнее бездействие могло снискать у его незримого противника. Образ этого противника, поджидающего, пока он, Брайдон, двинется, никогда еще не был так непосредственно ощутим для его нервов, как сейчас, когда он только что поколебался на самой грани, за которой мог уже обрести полную уверенность. Ибо при всей своей решимости или, точнее, при всем своем страхе он действительно поколебался, он не осмелился увидеть. Риск был слишком велик, и страх слишком отчетлив - в эту минуту он принял особо зловещий характер.
Брайдон знал - и так твердо он еще ничего не знал в жизни, - что, увидь он сейчас эту дверь открытой, тут бы и пришел ему постыдный конец. Это значило бы, что виновник его стыда - ибо, конечно, постыдным было его малодушии - опять на свободе и владеет всем домом; и Брайдон с неотвратимой ясностью предвидел тот поступок, к которому все это его вынудит. Это погонит его прямо к тому окну, которое он оставил открытым, и через это окно - пусть даже и нет там ни длинной стремянки, ни болтающегося каната - он неизбежно, гибельно, обреченно устремится на улицу. Этот мерзкий конец он мог все же предотвратить, но предотвратить только ценой своевременного отказа от уверенности. Ему еще предстояло пробираться чуть не сквозь весь дом, в этом смысле положенье не изменилось, но теперь он знал, что только отсутствие уверенности могло его на это подвигнуть. Он тихонько отступил туда, где раньше было приостановился - сделать это и то уж казалось ему спасеньем, - и слепо заторопился к большой лестнице, оставляя позади зияющие двери комнат и гулкие коридоры. Теперь он находился на самом верху лестницы, а перед ним был широкий, слабо освещенный спуск и последовательно три просторные площадки по числу этажей. Он старался делать все как можно мягче, но каблуки его громко стучали об пол, и когда он через минуту-другую это заметил, то и это почему-то засчитал себе за поддержку. Говорить он не решался, звук голоса его бы испугал, а такой ходячий прием или развлеченье, как "посвистать для бодрости" (в прямом смысле или в переносном), он считал вульгарным; тем не менее ему приятно было слышать свои шаги, и, когда он достиг первой площадки - без спешки, но и без заминок, - эта начальная стадия успеха вызвала у него вздох облегченья.
Дом к тому же казался огромным, все масштабы его чрезмерными; открытые комнаты - взгляд Брайдона не пропускал ни одной из них, - забранные изнутри ставнями, чернели как горловины пещер, и только стеклянная крыша, венчавшая этот глубокий колодец, наполняла его светом, в котором удобно было двигаться, но который своей странной окраской напоминал какой-то подводный мир. Брайдон попытался думать о чем-нибудь благородном, о том, например, какой у него замечательный дом, великолепное владенье, но все это благородство тут же перешло в чистую радость при мысли, что теперь-то уж он скоро с ним разделается. Приходите вы, строители, вы, разрушители, приходите, как только будет охота. В конце двух маршей он словно попал в другую зону, а начиная с середины третьего, после чего оставался еще один, Брайдон отметил уже влияние нижних окон, полузадернутых штор, случайных отблесков уличных фонарей и лощеных пространств вестибюля. Это было уже дно моря со своим собственным освещением, а когда Брайдон приподнялся и бросил долгий взгляд через перила, то даже увидел, что оно вымощено знакомыми ему с детства мраморными квадратами. К этому времени он, бесспорно, уже чувствовал себя повольготнее - как он мог бы выразиться в менее необычном случае, что, собственно, и позволило ему остановиться и перевести дух, и вольготность эта еще возросла при виде старых черно-белых плит. Но главное, что он чувствовал сейчас, когда предвкушенье безнаказанности влекло его словно твердыми крепкими руками, это что сейчас уж можно было точно сказать, какая картина предстала бы ему там, наверху, если бы у него хватило мужества еще раз глянуть. Запертая дверь, теперь уже, слава богу, далекая, конечно, была по-прежнему заперта, а ему теперь нужна была только дверь из дома.
Он еще немного спустился, пересек коридор, по которому был доступ со всего этажа к последнему маршу, и если он здесь остановился еще на миг, то больше всего потому, что слишком уж острой была радость близкого и верного освобождения. Он даже зажмурился от счастья, а когда вновь открыл глаза, перед ним лежал всею лишь коротенький прямой спуск, последний отрезок лестницы. Тут тоже царила безнаказанность, но безнаказанность почти чрезмерная, так как боковые фонари и высокий из ребристого стекла свод над входом бросали свой мерцающий свет прямо в холл, что происходило, как Брайдон тут же разглядел, оттого, что вестибюль сейчас не был ничем отделен от холла - внутренняя дверь, в него ведущая, была распахнута настежь, обе ее створки откинуты к самым стенам. И тут перед Брайдоном опять встал вопрос, от которого он почувствовал, что глаза у него лезут на лоб, как это уже было сегодня там, наверху, перед той, другой, дверью. И если про ту он твердо знал, что при первом своем обходе он оставил ее открытой, то про эту он знал не хуже, что ее-то он оставил тогда закрытой, и не значило ли это, что именно сейчас он оказался в особенно тесной близости к какому-то непостижимому оккультному явлению? Этот вопрос подействовал на него, как удар ножом в бок, но ответ еще медлил и даже как будто терялся в смутном сумраке, где скупо пропущенный в дом рассвет создавал вокруг всей наружной двери чуть мерцающую арку, полукруглое обрамление, холодный серебряный нимб, который словно бы слегка пульсировал на глазах у Брайдона, то сдвигаясь в сторону, то расширяясь и сжимаясь опять.
И там внутри, казалось, еще что-то было, скрытое какой-то неясностью и совпадающее по размеру с непрозрачной задней поверхностью - крашенными масляной краской филенками этого последнего барьера на пути к спасенью, ключ от которого был у Брайдона в кармане. Эта неясность не прояснялась даже под пристальным его взглядом, она дразнила его, затуманивая и подвергая сомнению то, что он считал несомненным, так что, поколебавшись еще миг перед новым шагом, он дал себе волю и двинулся вперед, рассудив, что тут, по крайней мере, хоть есть что-то такое, что можно встретить, тронуть, взять, распознать - что-то совсем неестественное и страшное, но борьба с чем была для него необходимым условием либо освобождения, либо окончательной неудачи. Краевая полутень, довольно еще густая и темная, была надежным заслоном для этой фигуры, стоявшей в ней так неподвижно, как статуя в нише или какой-нибудь часовой под черным забралом, сторожащий сокровище. Впоследствии Брайдон припомнил, разобрал и понял то странное явление, которое он, как ему казалось, наблюдал, пока спускался по этим последним ступенькам. Он увидел, как эта срединная неясность стала мало-помалу сжиматься в своем широком сером мерцающем обрамлении, и почувствовал, что она стремится принять ту самую форму, которую вот уже сколько дней жаждало узреть его ненасытное любопытство. Она маячила, темная и угрюмая, она угрожала, - это было что-то, это был кто-то, чудо личного присутствия.