Только на уроках географии Сыгаев и его дружки сидели молча, потому что боялись Александра Петровича. Несколько раз вызывали Сыгаева к директору и на школьный совет, но там он недоуменно разводил руками:
— Выступал как умел и как думал. Может, и ошибался. Если бы все на свете знал, то бы и не учился.
А через несколько дней все начиналось снова.
Наконец вопрос о дисциплине на втором курсе был поставлен на закрытом комсомольском собрании. Все собравшиеся горячо обвиняли Ефрема Сидорова и других комсомольцев второго курса в том, что они «уронили свой комсомольский авторитет перед курсом, вступили с Сыгаевым и его друзьями в мелкую перебранку, не отстояли пролетарскую идеологию».
С бедного Ефрема семь потов сошло. Одни предлагали этот вопрос обсудить на общем собрании студентов техникума, другие горячо возражали, утверждая, что дело не следует выносить на более широкую аудиторию и что Сыгаевых надо победить на их же курсе.
— Черта с два наш Сидоров победит теперь Сигаева! — начал секретарь комсомольской организации Проня Данилов, выступавший последним, и сразу заметались его негодующие чуть косящие глаза. — Коммунисты за много лет до советской власти, не страшась тяжких мук и смерти, боролись с врагами и, наконец, победили их… А наших горе-комсомольцев со второго курса советского техникума опрокинули эти сопливые буржуйчики.
Не в силах говорить дальше, он постоял с прижатыми к груди кулаками, крепко прикусив задрожавшую нижнюю губу.
— А у них, — снова заговорил он, — не хватило вот здесь, — Проня с остервенением постучал кулаком по лбу, — вот здесь, чтобы доказать, что царское правительство и русская буржуазия — это одно, а русский народ и русские революционеры — другое? Это известно любому пятилетнему пионеру, но не нашим седобородым комсомольцам со второго курса!
Данилов остановился, недоуменно оглядывая ребят, весело зашумевших по поводу его «пятилетних пионеров» и «седобородых комсомольцев», но, так и не поняв, что именно развеселило собрание, махнул рукой.
— Какой стыд и позор, товарищи!.. Одним словом, немедленно надо заслушать на общем собрании доклад Ефрема Сидорова о дисциплине на его курсе… Там мы дадим ему хороший нагоняй, а этим зарвавшимся буржуйчикам обломаем рога. Мы и не таких видали…
— А если не справимся? — робко пробормотал Никита Ляглярин, сидевший рядом с Ваней Шаровым.
— Что-о?! — быстро обернулся к нему Данилов и с минуту постоял, уставившись на Никиту, будто не узнавая его.
Вдруг он энергично протянул к нему руку с растопыренными пальцами.
— Ты же хвалишься, что был красным партизаном, — зарычал Данилов явно несправедливо, так как Никита никогда не хвалился этим, — а скажи, победили бы мы белых, если бы перед каждым боем нудили: «А что, ешли не шправимся?» Справимся! А если нет, так выгнать нас всех надо из комсомола! Все!.. Голосую…
Через несколько дней в битком набитом зале состоялось общее собрание студентов, посвященное дисциплине на втором курсе.
Сыгаевцы решили дать бой.
Первым после доклада Ефрема попросил слова Василий Сыгаев. Низенький и неказистый, он всегда старался казаться выше и потому шел к трибуне, весь вытянувшись, не сгибая колен, не размахивая руками. Вася насмешливо оглядел зал своими глубоко вдавленными узкими серыми глазками, его красные губы зашевелились, как дождевые черви, и, стараясь повыше высунуться над трибуной, он начал:
— Как бы ни придирались к нам, я думаю, нас, беспартийную молодежь, трудно будет объявить врагами и посадить в тюрьму…
И пошел и пошел склонять на все лады тщательно выговариваемые слова — «советская власть», «национальная интеллигенция», «народ». При этом у него получалось так, что партия стоит где-то между советской властью и интеллигенцией, а последняя является посредницей между партией и народом. Выходило, что эта будто бы внеклассовая и якобы однородная интеллигенция куда ближе к народу, чем партия. По его мнению, автономия— это слово Сыгаев произносил несколько в нос — была провозглашена ввиду недовольства «нацинтеллигенции» якутскими ревкомовцами…
— Ты чего-то не договорил. Видно, свою храбрость у нас на курсе оставил! — крикнул Ефрем, вскочив на ноги. — А ну, скажи: нужно ли преподавать у нас русский язык и литературу, могут ли у нас учиться русские?
— А может, нас, бедных русских, долой отсюда, чтобы Сыгаева успокоить? — неожиданно весело крикнул всегда тихий Ваня Шаров, вызвав взрыв хохота.
— Ну, это я в пылу спора сказал, — небрежно бросил Сыгаев и сошел с трибуны.
Илья Владимиров был никудышним оратором. Начав говорить громко и с пылом о чем-то, что казалось ему очень важным и решающим, он вдруг останавливался, беспокойно озирался по сторонам и щупал свой крупный нос с горбинкой. Потом опять начинал что-то говорить, но, потеряв нить, невнятно мычал, топтался на месте, извивался, сверля костлявыми плечами черную сатиновую косоворотку.
Владимиров кончил, смешав все в одну кучу: автономию, изречения какого-то пророка, нэп, советскую молодежь, удаленность от центра и суровость климата Якутии.
Из зала послышались насмешливые выкрики:
— Говори еще, Владимиров! Замечательно все у тебя получается!
Оратор оглянулся на трибуну, будто решив и на самом деле продолжать свое выступление, но потом махнул рукой и пошел к своему месту.
Стройный и красивый Петр Судов решительно подошел к трибуне, похлопал по ней ладонью и гордо вскинул голову:
— Я буду весьма краток и конкретен, — объявил он. — Говорят, что я сын богача, интеллигента, члена «областного управления»… Все это совершенно верно! Ну что мне теперь делать, как мне быть? Кто из вас, прежде чем появиться на свет, выбирал своих родителей? Никто! Так вот и я, товарищи! Имел глупость родиться у интеллигента. Надо бы, конечно, родиться у батрака. Сожалею об этом, но исправить не в силах. Далее, Мне говорят, ты тот, ты этот! Хорошо. Очень хорошо! Только объясните мне, пожалуйста, одно: кто я, русский или якутский, а? Русский? Тогда как мне быть? Отец мой якут. Может, якутский? Но ведь мать у меня русская. Так кто же я, товарищи? — и, словно желая проверить, кто он, Судов стал ощупывать и тревожно осматривать себя.
В зале послышался смех…
Он говорил долго, сам себе задавал вопросы и удивленно разводил руками. Под конец Судов заявил, что он лично непричастен к скандалам, но как свидетель, наблюдавший за всем со стороны, может сказать, что повинны во всем комсомольцы, «которые житья не дают беспартийным».
— Кто и когда уполномочил вас говорить от имени всех беспартийных? Пусть они сами выскажутся, тогда увидим, за кем они идут! — крикнул с места Данилов. — Выступайте, товарищи беспартийные, и скажите, с кем вы…
Слова попросил учитель физики Гришин, который был исключен из партии на последней чистке. Его подстриженные усики и жесткие брови были похожи на зубную щетку. Тревожным холодом обиженного человека блестели его мрачные черно-карие большие глаза. Гришин брезгливо морщился и раздражался на уроках по любому поводу. Он преподавал в нескольких учебных заведениях, а потому всегда куда-нибудь торопился и не участвовал в общественной жизни техникума. Все удивились его неожиданному желанию выступить.
Гришин подошел к трибуне, громко крякнул, сморщил нос и начал.
— Казалось бы, комсомольцы призваны воспитывать молодежь, руководить ею, — сказал он и, как бы ища кого-то, приподнялся и оглядел зал. — Я не могу понять, как это люди, будучи сами некультурными, могут приобщать к культуре других людей… Комсомольцы учатся хуже беспартийных, их культурный уровень гораздо ниже, чем у беспартийных. Встречаются среди них и хулиганы. Недавно кто-то плюнул со второго этажа прямо мне на голову. Я уверен, что это был кто-нибудь из комсомольцев…
Все были поражены неожиданным ударом со стороны Гришина.
Никита Ляглярин ни разу еще не выступал на общих собраниях коллектива. Он и его друг Ваня Шаров больше отмалчивались и выступали только на «литературных судах» своего класса. Не собирался Никита выступать и на этот раз, хотя весь кипел негодованием.