Москва 1915 г.
Мама и убитый немцами вечер
Октябрь 1915 г.
«Война объявлена!»
20-го июля 1915 г.
Рисунок Давида Бурлюка
Николай Бурлюк
Ночная пиявка
Осенний, сырой вечер разлагающий одежду. Темные своды рощи и тлеющие листья. Неба нет и вместо него склизкий черный коленкор. Влажные босые ноги липнут к податливой земле. Пар и тепловатый туман приникли к очам и только видны под стопами глазницы усопших листьев. Приклеиваются к съежившимся подошвам узкие листья ивы и распухшие — осины.
Скользит случайный и плотно пристает к руке, медовый и прозрачный, последний лист. Бессильно ожидаю ветра, — не сдует ли его, — но желтый серп стягивает кожу как колодой и, когда судорожным движением срываю ее — ночную пиявку, — обнаруживается отверстие; всего в один дюйм, но в него видна пустота целлулоидного тела.
Прозрачная и дутая кожа рук светится голубоватым фосфорическим сиянием и шуршит о бесплодные, наполненные воздухом, бедра — и затем, затем я висну на встречной былинке, ближе к возможному небу, — как кобылка, отдавшая все внутренности во власть будущему солнцу.
Пансион уродов
Среди людей и в вертикальных домах задыхаешься. Чувства тусклы и их слабый ток поглощается песком разума, ранее чем он прольется наружу.
Все-же, — когда ветер угонит туманы и сырость улиц сокрыта солнечной поливой, а дворцы на набережной так четки в натянутом воздухе, — я осязаю глазами угловатые и жесткие тела зданий, узкоглазые и цепкие ивовые кусты на отмели Петропавловской крепости и бегающую рябь у Троицкого моста. Очи открывают дорогу.
Если есть досуг радостно думаешь — я отдохнул и теперь развлекусь. — Только ничего спешащего. Что-нибудь медленное и неуверенное. Первая мысль — ласкать осторожно и намеренно заметно. Лиза; — нет — это слишком быстро. Шура; — она откажется. — Ты меня оскорбляешь своим головным чувством. Зина; — может быть она, — нет, нет — слишком нравится — время пройдет без уловленного удовольствия.
По Большому проспекту на солнечной стороне — у Проводника-Гейне ножек. Мимолетно. Ничего постоянного. Улыбка углом рта и снова песок разума и начитанная кожа лица.
Я все-же пришел к Каменноостровскому. Часы как птица на ветке и Божья Матерь на слабом стекле домашней церкви.
Противный шофер у задыхающегося автомобиля.
Английский магазин обуви. Здесь я говорил по телефону. Внимание и деликатность. — Чудесный народ уважают чужую личность. Свобода. Равноправие. Англичане. Элегантность. Спорт. Английские парки. Генсборо. M-lle Сиддонс. — Она, конечно она. Упорная бровь и сухие настойчивые руки. Складка страдания на лбу. — Умное тело. Боже! — Я об этом только и тоскую. — Только встретить ее. — «Она поймет мое сознательное тело». — Вместе до последнего часа. Долгие черты. Ужимка страдания бровей замедлить поцелуй — задержать, отметить каждое движете и найти его неподвижное выражение.
Эйлерс. Цветы. Любовь к цветам. Верлен раковин. Коллекция. Пальмы и спокойствие. — «Пойду в Ботанический сад».
Карповка. Медицинский институт. Заразное отделение. Тиф. Холера. Оспа.
Я-же здоров и уже на первой аллее иду мимо жестяного пальца и сторожа в скворечнице. Май. Синие костюмы у дам. Дети и мамки. Руки за спиной и палка. Профессор? — «Гистерезис» — кончающей электрик.
Дорожки на зубах у сторожа как первые гусеницы, и мячи с детьми. Черемуха горьковатым запахом напоминает о сладости весны и неопытные листья лишь пропускают много лучей солнца. Пихты проткнулись зелеными пучками игл и покоробившиеся ставни оранжерей пахнут старым и расслабленным деревом.
От клумб, усеянных, как скорлупой, белыми тюльпанами, прохожу к круглым лужам. На свежезеленых скамейках дремлют квартирные хозяйки и млеет экзаменационный студент.
Наконец и я сел у неподвижной воды, рядом с игорным холмом. Дети скатываются под откос и скрипит, как ветровая рея, северный акцент курносых бонн.
Совсем я разнежился, но тщетно вглядываюсь вдаль аллеи, с корзинками для сора, — только дети и неровные тени. Кто же гуляет в три часа?