Спать она больше не могла. Как почти всегда, просыпаясь ночью, Лидия Алексеевна не чувствовала слабости, а наоборот — знобящую легкость, возбуждение. В этом возбуждении она сейчас испытывала острую жалость — жалость к ребенку, жалость к старику, который когда-то был в Испании, но ничего, кроме боя быков, не мог о ней вспомнить, жалость к тем, что уже не ждут близких, и к тем, что мучительно тревожатся за них, жалость к истощенным, осиротевшим детям, жалость ко всем этим людям. Жалость была позабыто-горячей. И позабытым теплом доверчиво прильнувшего тела согревалось ее плечо.
А утром старик умер. Ей пришлось самой заявить о его смерти и присутствовать при освидетельствовании тела врачом. Едва живой, ей пришлось еще хлопотать о гробе и о лошади, чтобы свезти старика на кладбище. И словно и этого было еще мало, она должна была все время помнить, что рядом — истощенный, осиротевший ребенок, который ночью, в полубреду, принял ее за мать. Искоса взглядывая на него, Лидия Алексеевна видела усталыми глазами и тусклые его волосы, и напряженные, казавшиеся выпуклыми, глаза, и полуприкрытые губами выступающие вперед зубы. Казалось, кожи на его лице слишком мало, чтобы прикрыть глаза и зубы. Наверное, ему было лет пять, а может быть, шесть. За весь день он ни разу не назвал ее матерью и пугливо отводил глаза, когда она смотрела на него. Но она чувствовала на себе его неотступное безрадостное внимание. Он почти не говорил, жадно ел, что ему давали, но сам не просил. Узнав о смерти деда, не заплакал. Не плакал и после. Когда его подвели к телу, он стоял, не поднимая глаз.
— Поцелуй дедушку, — сказала какая-то старушка.
Он, спеша, наклонился к дедовым волосам и, выпрямившись, посмотрел на старушку: не требуется ли еще чего-нибудь от него.
Вечером старика увезли. Стоя у дверей школы, они смотрели вслед подводе с гробом. Маленькая ручонка холодным камешком лежала в ее руке.
Она опять в эту ночь легла рядом с ним. Вспомнив, как их соседка пела своему ребенку, тихонько запела, поглаживая волосы мальчика:
Мальчик тихо лежал, не шевеля рукой, которую Лидия Алексеевна держала в своей.
Она уже засыпала уставшая, когда почувствовала вдруг, что мальчик обнимает ее, услышала торопливый шепот:
— Не бойся, мамуленька, ты не умрешь… Я тебя вот так обниму! Ты только не умирай, как бабушка с дедушкой! Ты не бойся, я не буду спать, я тебя все время обнимать буду…
С этих пор он уже не сомневался, что она — его мать.
Если она вставала ночью — Алик просыпался и успокаивался, только когда она возвращалась. Если она лежала без сна — не спал и он. Во сне его дыхание было тревожное, неровное. Проснувшись же, он лежал очень тихо, лишь его ручонка робко и нежно искала ее ладонь и замирала, найдя.
Эта привязанность легла на плечи Лидии Алексеевны пугающим грузом.
Она была достаточно трезвым человеком, чтобы понимать: лучшее, что она может сделать для ребенка, — это отдать его в детский дом. Детские дома снабжались в первую очередь. Если останется жива, она будет навещать мальчика, помогать. Если умрет — у него будут уже новые привязанности.
Но требовалась путевка в детский дом от крайоно, а пока ее попросили подержать мальчика у себя. Заведующая гороно выхлопотала для них повышенный паек и бесплатный обед в столовой. На обед давали что-то вроде щей с крупой — в них почти не было ни жиров, ни картошки, да и крупы и свеклы маловато, но давали этой похлебки по большой миске, и Алик и Лидия Алексеевна по большой миске и съедали, с трудом поднимались из-за стола, но уже через полчаса чувствовали себя голодными.
На квартиру их определили к Анне Гавриловне, уборщице исполкома. Единственный сын ее был на войне, она жила одна. Алика Анна Гавриловна очень жалела, ходила за тридцать километров к сестре в деревню, чтобы принести лишний раз муки, маслица.
Стыдясь своей бесполезности, Лидия Алексеевна устроилась на работу. На работе она постыдно засыпала. Были дни, когда ей казалось, что единственное, чего она хочет, — это отдать ребенка в детский дом, чтобы можно было лечь и уже ни о чем не думать.