Как-то в выходной день, когда ей пришлось стоять в очереди, и готовить, и стирать, — и все это через силу, как измученной падающей лошади, — уже вечером вышла она на лестницу, чтобы хоть на минуту остаться одной, и, прислонясь лбом к стене, подумала вслух:
— Больше я не могу. Не могу я больше.
Когда она вернулась, мальчик спросил из темноты:
— Это ты, мама?
— Да.
— Знаешь, как я говорил, когда ты ушла? Я говорил: «Может, мама уже никогда не вернется».
— Как же я могла не вернуться, глупенький? — сказала непослушными губами Лидия Алексеевна.
— Я ведь нечаянно говорил… — тихо сказал мальчик.
И она вдруг поняла, что никуда не сможет отдать этого ребенка.
Весной мальчик заболел, и врач говорил, что надежды мало, но нужно сделать то-то и то-то, и каждый раз, как он говорил, что надежды мало, Лидия Алексеевна ненавидела спокойного, неторопливого врача, но сдерживала себя, потому что следом он объяснял, что и как нужно делать. Она не прощалась с врачом, когда он уходил, не потому, что сердилась, а потому, что едва кончив с ним разговаривать, забывала о нем. Не здоровалась с людьми, которые приходили и спрашивали о здоровье мальчика, иногда даже не отвечала им. Не благодарила Анну Гавриловну, которая достала где-то для мальчика мед. Не благодарила и заведующую гороно, достававшую дефицитные лекарства. С сухими глазами Лидия Алексеевна делала все, что нужно, а когда делать было уже нечего, сидела у кровати, припав головой к горячей ручонке.
Оглядываясь потом на эти дни, она не могла припомнить ни отчаяния, ни страха — одну только тяжелую волю: заставить ребенка выжить. Оттого она так ненавидела врача, когда он говорил, что надежды мало, — он не имел права, ей нужно было дополнительное усилие, чтобы обезвредить, убить эти слова, и если бы не советы, она отказалась бы пускать этого врача в дом.
Пока Алику было плохо, Лидия Алексеевна принимала помощь как должное, глядя отсутствующими глазами. Когда же мальчику сделалось лучше, она стала вдруг до слез умиляться и доброте людей, и их вниманию, стала разговорчива и суетлива и, засыпая возле дремлющего мальчика, никак не могла проснуться, даже когда он тормошил ее.
Но Алик был слаб. Врач предупредил, что главное для мальчика — питание и движение. Лидия Алексеевна ходила каждое воскресенье на толкучку продавать немногие сохранившиеся вещи, ночами шила из подсунутых Анной Гавриловной вещей детские платьица и штанишки и тоже несла их на толчок, отчаянно торговалась за каждый рубль, рыскала в поисках чеснока и яблок. Приходя с работы, поднимала, как могла, Алика, заставляла его гулять, не давала сидеть, пока мальчик не начинал плакать.
Однажды, вернувшись с работы, она застала в комнате тощую кошку, которую Алик кормил хлебом. Лидии Алексеевне показалось, что мальчик над ней издевается. То, что добывалось с таким трудом, оторванное от себя, от сна, от здоровья, скармливалось животному. Болезненно чистоплотная, Лидия Алексеевна никогда не испытывала нежности к собакам и кошкам.
— Сейчас же встань! — крикнула она Алику, который послушно поднялся, но все не сводил радостного взгляда с грязной голодной гостьи. — Чтоб этого больше не было!
Широко открытыми глазами следил Алик за Лидией Алексеевной. Она была уже у двери, когда он крикнул отчаянно:
— Ты злая, злая!
И когда резко, с пискнувшей в руках кошкой, обернулась к нему — в его глазах мелькнул испуг, и снова ожесточение, и еще раз:
— Ты злая!
— Хорошо, — сказала она, тяжело дыша, — хорошо, вот тебе твоя кошка, но к маме больше не подходи!
И разрыдалась, стыдясь и не в силах удержаться. И когда испуганный Алик хватался за ее руки и просил прощения, она уже боялась, что испугала его. И никак не могла понять, что от нее требуется, чего он от нее добивается:
— Ты меня прощаешь?
— Да, да, я уже простила…
— Почему же ты не делаешь?
— Что не делаю?
— Как надо!
— Что надо?
— Как всегда надо!
— Как?
— Ты же сама знаешь… Прижать и говорить, что не надо больше делать… Чтобы я не делал больше… Почему плохо и чтобы не делал…
— Да, да.
— Что же ты молчишь?
— Сейчас, сейчас…
Кошка осталась. Была она на редкость некрасива, эта приблудная кошка, но очень деликатна. Тяжелая жизнь и голодное время не помешали ей принести вскоре котят, и Лидии Алексеевне пришлось их топить, оставив лишь одного. Этого единственного кошка заласкивала чуть не до смерти. Она так порывисто и жадно его облизывала, что опрокидывала. Она постоянно прятала его все в новые и новые места. На улицу не выходила, а сбегав на песок или поесть, неслась обратно вскачь с тревожным гнусавым мяуканьем. Кошка так похудела, что не только на спине, даже на морде ее проступили широкие кости, но когда котенок, тиская лапой ее вислое брюхо, сосал молоко, вся ее фигура выражала боязливое наслаждение. Если в ее отсутствие котенок вылезал на середину комнаты, кошка, виновато мяукая, утаскивала его за шиворот подальше с глаз людей. Стоило, однако, мамаше уйти — и котенок снова, нетвердо ступая, выбирался из угла. Он садился и, встряхивая головой, тянулся неловко задней лапой к шее, но, почесав раза два, задумывался, уставясь рассеянным взглядом в пространство, как человек, у которого нет желаний и который не знает, чего бы ему пожелать. Тихо улыбаясь, Алик водил у него перед носом пальцем, и котенок, воодушевившись, перебирал передними лапками, как бы собираясь прыгнуть, но вдруг снова тряс головой и пытался почесать ее лапой. Потом его внимание привлекал кусочек бумажки под стулом, и он, демонстрируя умение ходить в незнакомой местности, направлялся на согнутых лапах в ту сторону, но являлась, тревожно мяукая, мать и утаскивала его в свой угол. Тихо улыбаясь, Лидия Алексеевна понимала ее.