— Легкого тебе пути! — крикнула Брика мне вдогонку. И путь в самом деле оказался легким — я шел быстро, насколько могли мои усталые ноги. Черешни я нес так осторожно, будто это были яйца, и искоса поглядывал на них. Они были темно-красные, крупные, сочные. «Прямо живая кровь!» — припомнился мне Брикин возглас, а потом дядин лукавый смех и слова, произнесенные его зычным голосом: «Ты сама как живая кровь! Так бы тебя и съел с волосами и костями!» Я тряхнул головой и ступил на обочину дороги, чтобы бросить черешни в реку. Но не бросил, а, наоборот, устыдился и зашагал дальше, решив, что отнесу их домой и отдам малышам. Однако, прежде чем дойти до дому, я по меньшей мере раз десять сворачивал с дороги, чтобы выкинуть черешни, и всякий раз отказывался от своего намерения.
Так я дошел до Просеки, то есть до того поворота дороги, с которого виднелся наш дом. Там я остановился и заглянул в пакет. И вдруг мне стало окончательно ясно, что принести эти черешни домой невозможно. Меня спросят, где я их взял. Что я отвечу? Скажу, что мне их дала Брика? При этой мысли я покраснел до ушей и метнулся прочь. Крадучись, точно вор, я пролез через густой ольшаник к реке, осторожно огляделся, опасаясь, как бы кто не увидел меня с того берега, высылал черешни из кулька и стал втаптывать их в песок.
И когда я загубил черешни, тогда-то мне и стало по-настоящему стыдно!
Я посмотрел на песок, красный от свежего сока, и на подошвы своих башмаков, тоже кровавые. Быстро разулся, вымыл башмаки и поставил их на песок сушиться. Сел на большой камень и, глядя на бегущую прозрачную воду, горько корил себя за безобразный поступок…
Стыд и раскаяние охватили меня и сейчас. Я повернулся с боку на бок, открыл глаза и оглядел каморку. Солнечные лучи ткали золотой ковер на полу. Шмели куда-то исчезли. Стояла тишина. Утихла и фисгармония. Я услышал, как отец вошел в мамину комнату, потом вернулся в горницу и снова заиграл. Теперь довольно громко зазвучала песня «Славянин, вперед!». Эту песню мама очень любила петь. Она пела ее еще прошлой зимой. Она тогда изредка выходила в горницу и усаживалась в теплом углу за печкой. Когда смеркалось, дети собирались вокруг нее и она им пела. И как звучал ее голос! Хотя теперь она молчала, мне все равно казалось, что я слышу, как позвякивают стекла в рассохшихся старых оконницах… Но вот раздался мягкий отцовский баритон:
Песня смолкла, потом затихла и музыка. Отец вернулся к маме. Слышно было их перешептывание, а потом стало тихо, тихо, тихо — только Идрийца шумела невдалеке, — и тишина продолжалась целую вечность. Я уже начал тревожиться, и вдруг скрипнула мамина кровать. Я услышал, как отец вышел из спальни, прошел через горницу, стал подыматься по лестнице. Он медленно открыл дверь в мою каморку, но не вошел.
— Ты не спишь? — тихо спросил он.
— Нет, — шепнул я и, точно подброшенный, приподнялся на локтях.
— Вставай! — сказал он громче с каким-то странным спокойствием.
Я так стремительно вскочил, что голова у меня закружилась. Прислонясь к стене, я переждал головокружение и начал спускаться по лестнице в сени. В это время из кухни вышел отец и с ним старшая из моих сестер. Когда я спустился, отец положил нам руки на плечи и ровным голосом произнес:
— Только тихо…
Мы вошли в горницу. Дверь в мамину комнату была распахнута настежь. Отец подтолкнул нас к порогу. Мама лежала мирно. Бескровные губы улыбались знакомой спокойной улыбкой. Мы с сестрой переглянулись, ничего не понимая, и вопросительно поглядели на отца, не зная, что означает его загадочное поведение. Тогда он приложил палец к губам и глухо проговорил:
— Тихонько, дети мои. Она умерла…
В его словак, его голосе, выражении его лица и его взгляде была такая сила и спокойствие, что мы в самом деле не нарушили тишины.
Отец бережно вывел нас в горницу и закрыл дверь маминой комнаты. Не оглядываясь, он поднял руку и остановил маятник старинных часов. Потом снова обнял нас за плечи и сказал тем же таинственным и доверительным тоном:
— Мама была только наша, поэтому мы не будет звать чужих женщин. Мы все сделаем сами. И сейчас же. Когда младшие вернутся, все должно быть уже готово.
И мы в самом деле все сделали сами. Мы вынесли из горницы в сени столы, стулья и фисгармонию. Потом мы с отцом отправились в сарай и вытащили из сырого мрака длинный солдатский стол, который стоял там с тех самых пор, когда он послужил смертным одром моему деду. Мы вымыли стол под желобом и внесли в горницу. На него положили мой тюфяк, а под тюфяк в изголовье — буковую колоду метровой длины; такую же клали в изголовье моему деду. Сестра принесла белые простыни и мамино черное платье…