Все делалось без слов, мы не обменивались даже взглядами и работали с тем старанием, которое всегда вкладывали в то, что делали для мамы. Отец то и дело взглядывал в окно. Я знал, что он ждет возвращения младших детей. Когда они показались на Просеке, мама уже лежала среди цветов и свечей. Сестра ушла на кухню, отец стал прямо, потер ладонью горбинку своего орлиного носа, провел рукой по глазам и вытер ее о рубашку на боку. Потом решительно и быстро зашагал по саду навстречу малышам. Я видел, как они весело припустились ему навстречу, видел, как он пригнулся и расставил руки, так что все трое влетели в его объятия. Он прижал их к себе, и мне показалось, что они долго стояли так, не двигаясь. Потом он поднял самого младшего на руки и пошел, а двое других засеменили рядом. Они шли очень медленно и все-таки быстро приближались к дому. Когда они поравнялись с хлевом, я отошел от окна и еще раз взглянул на маму, которая с улыбкой ожидания лежала среди цветов и свечей. Я отвернулся и побежал к себе…
Мы похоронили маму во вторник после полудня. Пока она оставалась на смертном одре, я только изредка выходил из своего чулана. Лежал на постели и часами глядел в потолок. Осенью я обил его белым картоном, на котором написал все спряжения латинских глаголов, чтобы лежа повторять их в любое время. И в эти два дня я тоже много раз невольно повторял их, так же невольно прислушиваясь к каждому звуку. Я слышал страшный, глухой стук падающих досок — плотник Подземлич выбирал их для маминого гроба и сбрасывал на двор с сеновала. Потом я слышал резкий звук его пилы и еще более резкие взвизги рубанка. Я слышал дребезжание посуды на кухне, звон бутылок и стаканов в сенях, топот сапог с подковами и босых ног. Я слышал людей, приходивших и уходивших, узнавал их по голосу, по походке, по кашлю, по вздохам.
Я слышал все. Но случалось, я начинал все видеть, будто наш дом был без крыши и стропил, а сам я парил где-го в воздухе и с высоты до мельчайших подробностей видел, что происходит в доме и около него. Я видел маму на высоком столе посреди опустевшей горницы. Видел девушек, которые в сенях плели венки. Видел женщин, которые собирались на кухне и тихонько переговаривались, прихлебывая кофе. Видел детей, которые жались к своим матерям, держа палец во рту и недоуменно озираясь. С наибольшим удивлением и страхом они смотрели на наших малышей, сидевших у очага с тетей Мидей и дядей Томажем. Я видел мужчин постарше, расположившихся на земле в тени груши, они передавали друг другу бутыль с водкой, скручивали негнущимися пальцами цигарки и вполголоса рассуждали о жизни и смерти. Я видел мужчин помоложе и неженатых парней, которые полукругом стояли перед верстаком и, словно зачарованные, молча глядели на то, как великан Подземлич с нечеловеческой силой и быстротой стругает хорошо просохшие доски, а белые стружки со свистом вылетают из-под рубанка, взвиваются над головой плотника и падают на его широкую спину. Я видел людей, которые подходили к дому с обеих сторон, ничего не говоря, шли прямо в горницу, кропили маму веточкой самшита, несколько мгновений стояли неподвижно, а потом подступали к изголовью, двумя пальцами приподымали салфетку, которой было покрыто ее лицо, чтобы мухи не садились на него, смотрели на нее, чуть заметно покачивая головой, опускали салфетку и, тихонько выйдя на кухню или во двор, отыскивали отца и жали ему руку, а потом присоединялись к той или иной группе и с одинаковым вздохом вступали в разговор:
— Доконала-таки ее болезнь, доконала!.. Бедные детишки!.. Ну, да отец у них хороший…
Все это я слышал и видел. Видел самого себя, как я лежу навзничь на голых досках почернелой дедовской кровати и смотрю на латинские спряжения на потолке. С болью, до хруста сжимая челюсти, я обвинял себя в том, что мамина смерть не поглотила меня всего, потому что, если бы это было так, я бы ничего не видел и не слышал. И думать бы тоже не мог. А погрузился бы в горе и утонул в нем. Я спрашивал себя, неужели мое сердце в самом деле неспособно на глубокое чувство. Ответа не было; более того, я стал терзаться новым угрызением: у тебя умерла мать, говорил я себе, а ты копаешься в себе, точно весь свет вращается вокруг твоей особы.
Так я дожил до утра вторника. На похороны я не пошел, потому что заметно ослабел; кроме того, у меня не было приличного костюма и приличных башмаков. Хотя меня и тогда и в особенности позднее мучила совесть за то, что я не проводил маму до могилы, я все-таки был доволен, что могу остаться дома.