Выбрать главу

— А вы тут чего? — вдруг рявкнул какой-то великан, вынырнув из облака пара и дыма.

— Может, отца ребята ищут, — отозвалась незнакомая женщина. — Может, жрет тут свой пот, как ты вот прожрал! — говорила она мужу, сидевшему рядом, подперев голову руками. — Хватит! Домой пошли, говорю, домой! — тащила она мужа за руку.

Муж сидел опустив голову, уставившись куда-то в пол, и повторял зло, будто про себя:

— Да пошла ты, говорю, ко всем чертям! Чего прицепилась, как клещ к собачьему хвосту?

Его приятель, видать малость потрезвее, втолковывал женщине:

— Два дня и две ночи паровую машину скайсчяйского барина из снега и грязи вытаскивали. Купил, значит, машину и вез из Сувалок. Лед проломился, и заклинило машину, как топор в колоде. Видишь, человек вывозился, умаялся. Деньги вот получили и празднуем теперь. А ты сердишься, Оните, будто дитя малое.

— Домой! Пошли, говорю, домой! Оставишь тут одного, еще убьют, как Бобинаса. Гляди, на стене и сейчас еще кровь…

— Бобинаса и верно, говорят, как порося, зарезали, — сказал тот же мужчина. — И безо всякой причины, говорят… По дурости. Не спорь с пьяными! А за что человека, никто и знать не знает…

Мне стало страшно. Казалось, на столе, на полу, даже на стене — всюду кровь убитого человека.

— Пошли отсюда, — схватил я брата за руку. — Я не хочу больше!

— А вы еще тут? — снова рявкнул над ухом великан. Теперь я разглядел, что он, будто баба, в переднике и ставит на стол большие стаканы с пивом. — Чтоб духу вашего тут!.. Может, жандарма позвать? Что? Тоже пьяницы выискались! Не видите, что ли, какое тут творится! Не слыхали, что тут позавчера было? Хотите поглядеть?..

Не дожидаясь брата, я выбежал из этого дома. И даже на дворе меня донимал страх: на стенах домов, на снегу мне чудилась кровь…

Все местечко заговорило о том, что повесился Шмигельскис. Утром люди выломали дверь клети и видят — болтается старик, вывесив язык. Шмигельскиса отвезли на кладбище и похоронили в неосвященном углу — там хоронят тех, кто не ждет, пока их бог призовет, а сами кончают с собой…

— Было из-за чего вешаться, — говорил Калинаускас, сидя за столом и черпая из глиняной миски жидкую крупяную похлебку. — Жил бы, вроде нас, горемык, тогда дело понятное: вешайся, никто не подивится, жизнь-то у тебя собачья! А тут лавка чуть ли не лучшая во всем местечке, шелка, плюш, сукна всякие! Полная мошна денег. Зайдешь в дом — лучше, чем у помещика: кресла кожаные, кровати с блестящими шишками. Такому да вешаться!..

— А кто его знает, что на человека нашло? — говорила Калинаускене, суетясь у печи. — Говорят, у настоятеля луг хотел купить да к своей земле прирезать и все сторговаться не мог…

— Чепуха! — прервал ее Калинаускас. — Будет он вешаться из-за луга! Говорят, рекетийскому барину всю свою лавку и хозяйство в карты продул, вот и повесился. Не хотел идти с сумой по деревням… Гонор, вишь! Гонор всему вина!

Никогда я не видел этого Шмигельскиса. Но от рассказов о нем волосы вставали дыбом. На запертой изнутри двери его лавки поперек висела железная перекладина. Мы ходили на край местечка к его дому. Вокруг все будто вымерло. Клеть, в которой повесился Шмигельскис, тоже стояла на запоре, и мне почудилось, что там поныне висит старый, очень старый Шмигельскис с длинной седой бородой. Вдруг, пока мы стояли, дверь клети отворилась, и из нее вышла по-городскому одетая девушка с корзиной в руке. Она поманила нас пальцем и, когда мы подошли, сказала тихим, очень приятным голосом:

— Вот я орехи в клети нашла. Берите, ребятки, — зачерпнула она горстью из корзинки.

Когда мы, вернувшись к Калинаускасу, рассказали ему о девушке и орехах, тот объяснил:

— Это дочка Шмигельскиса. Из города приехала. В пансионах там учится. Бывало, приезжает иногда летом. Красивая, гадючка. Единственная. Куда она теперь денется, когда дом проигран, один бог ведает…

Долго я думал о девушке с корзинкой орехов. Она была такая грустная. Она не боялась ходить в клеть, где повесился ее отец. Куда она потом исчезла, я не знаю. Больше я никогда ее не видел и никогда о ней не слышал.

ВОСПОМИНАНИЯ СТАРОГО САДА

После войны, приехав на родину, я гулял в старом заросшем саду, глядел на тенистые яблони, засыхающие, неподрезанные вишни и сливы, на заросшие тропинки, а сердце одолевали тоска и забытая радость. Грустно было думать, как быстротечна река времени, и радостно вспоминать о той далекой весне, когда в голом поле, рядом с недостроенной еще усадьбой, закладывали этот сад.

На полях голосили весенние птицы, но нигде еще не было ни листка, ни завязи, когда отец притащил на спине из поместья связку каких-то прутиков. Нет, то были не просто прутики, а малые, слабые деревца. Отец копал неглубокие ямки, бросал в них торф, раскладывал на нем корни деревцев, еще пахнущие землей помещичьего сада, и подзывал меня. Обхватив обеими руками гибкий стан деревца, я придерживал его, чтоб оно стояло прямо, макушкой к солнцу, а отец осторожно сыпал в ямку землю, то и дело поправляя руками корни и похлопывая вокруг ладонями. Посадив одно деревце, мы сразу же шли к следующей ямке.