Проснулся я поздно. В окна избы лилось солнце, теплое и ласковое, как вчера, как позавчера. Когда я встал и вышел на двор, мне показалось, что сегодня тише, чем обычно, — не слышно ни собачьего лая, ни пения петухов, ни людских голосов. Казалось, гроза, громыхавшая вдалеке, прошла стороной. А может, напротив — гроза сгустилась, и все замолкло перед тем адским ревом, грохотом, когда она сносит с основания избы и выворачивает из земли валуны…
Как и каждый день, сегодня мама тоже поставила на стол завтрак. К столу все собрались не сразу, словно нехотя. Рука тяжело несла ложку к заспанному лицу, которое не освежило даже утреннее умывание. Суп хлебали без удовольствия. Все молчали, словно предчувствуя что-то недоброе.
После завтрака Пиюс ушел закладывать лошадей, а отец еще посидел в избе и покурил. Потом он поднял голову и, глядя на маму, которая стояла у окна и, отвернувшись, беззвучно всхлипывала, сказал:
— Не плачь, не плачь, Эльзбета… Может, бог даст, ненадолго… Знаешь, ты с детишками — одно дело, а мы с Пиюсом, что ни говори, — мужики! Мобилизует германец или на работы угонит… И Анилаускас едет, и Скамарочюсы, слыхал, собираются в Россию…
Когда Пиюс, заложив лошадей, весело и бодро вошел в избу, — видно, поездка казалась ему интересным приключением, — отец встал с места, сунул в карман потухшую трубку, как-то жалобно посмотрел на нас всех, перепуганных, будто воробышки, в предчувствии чего-то страшного, и запинаясь, неровным голосом сказал:
— Встаньте на колени, дети… Вот этим крестом… — Он поднял с окна металлический крестик и сперва дал его поцеловать маме.
Мама приложила губы к кресту и зарыдала в голос. Мы тоже заплакали. Нам показалось, что вот и настал судный день, о котором еще до войны одно время столько говорили, что кое-кто даже избы, скотину распродал.
— Этим вот крестом… — повторил отец и, видать, сам не мог больше ничего вымолвить.
Мы вслед за мамой наперебой лобызали крестик.
— Дети, отец уезжает… — сквозь плач выговорила мама. — От германца… А что нам одннм-то делать, сиротам? Где головушку приклонить?
Нам стало еще тоскливее. А уже совсем невмоготу стало, когда отец каждого из нас, детей, брал под мышки и, подняв с земли, прижимал к себе и целовал в лоб, в щеки. Мне на висок капнули его торопливые теплые слезы. Но он уже поставил меня на землю и поднял младшего, Пранукаса, который, хоть и не разумел еще, что происходит, не своим голосом орал.
Пиюс просто совал нам руку, как сосед или знакомый, но вот и он не выдержал, бросился в мамины объятия, а потом перецеловался со всеми. Он первый выбежал во двор, отец еще раз оглянулся по избе, словно боясь что-то забыть, и тоже шагнул к двери.
— Вот, Тамошелис, я вам каравай положила… и скиландиса… и рубашки обоим на смену… Ах, господь знает, когда теперь… — И мама, таща узел, побежала за отцом в дверь.
Мы тоже высыпали во двор. Пиюс уже сидел на телеге, держа в руке кнут. Едва отец взобрался на сиденье, Пиюс приподнял фуражку и хлестнул кнутом. Телега мимо ворот, мимо лип выкатилась на дорожку, ведущую в гору. Мы долго еще стояли во дворе, ждали, пока телега, миновав помещичьи батрацкие, свернет на восток и въедет на калварийскую дорогу… Еще долго мы видели телегу вдали, и вот она исчезла за Шелковой горкой…
— Может, нам и не свидеться ни с папой, ни с Пиюсом, — снова зарыдала мама.
Мы теснились теперь вокруг нее, будто цыплята, которые, почуяв в воздухе ястреба, прижимаются к курице, стараясь спрятаться под ее крыло… Когда мы вернулись в избу, тетя Анастазия сидела за столом и распевала по книге какой-то гимн. У нас не было охоты подтягивать.
— Молитесь, дети, чтоб бог им сопутствовал… Чтоб беды не случилось в дороге… — сказала тетя, подняв глаза от книги.
Мама уже перестала плакать. Она лишь теперь убрала со стола и, как каждый день, позвав в кухню девочек, мыла с ними посуду. За усадьбой безо всякого порядка шлялось наше стадо — кто жрал пшеницу, забредя в яровые, кто пил из лужи воду, свиньи хозяйничали на краю огорода, а гуси, с гоготом забравшись в высокий, еще не скошенный овес, обивали клювом спелые, свисающие под тяжестью зерен колосья.
Еще перед обедом, кажется, Юозас заметил незнакомого человека, идущего по краю поля. Мы выбежали за хлев и увидели, что к нам на самом деле направляется высокий, худой человек, одетый не по-нашему, с винтовкой на плече, переставляя свои длинные ноги, насвистывая, а иногда напевая странную, незнакомую песенку. Когда он подошел поближе, мы поняли, что это немец, и побежали было прятаться. Но пришелец поманил нас пальцем и проговорил что-то непонятное. Увидев, что солдат вроде не злой и не собирается нам ничего плохого делать, мы остановились, глядя на него, а девочки тут же понеслись в избу сообщить новость маме и тете.