Выбрать главу

— У-ха! У-ха! Эх, и летим!

— А ты еще нажми, нажми! — кричит Бабяцкас.

— Пару, мужики, больше пару! — различаю я голос отца.

На самом деле страшно, но и чертовски хочется самому влезть в хомут, схватиться за веревки и понестись кругом, кругом, слыша, как звенит в ушах ветер, видя, как кружатся избы, деревья, Часовенная горка. Да-да, и Часовенная горка, на которой стоят необыкновенно белые березы.

— Эх, ух! — кричит Юозас Бабяцкас. — У-у-ух!

— Пару, пару! — повторяет отец.

И мужики кружатся так быстро, что кажется, будто они летят как птицы, не встречая преград. А им еще больше хочется привлечь внимание всех деревенских — те стоят поодаль и не спускают глаз со смельчаков.

По небу неслись небольшие, тяжелые, еще набухшие дождем весенние тучи, но склоны Часовенной горки уже голубели подснежниками, а на солнцепеке улыбались желтые калужницы, провозвестницы всамделишной весны. Из-за туч высунулось солнце, и к нему упрямо тянулись тысячи почек, суля вскоре застлать зеленым покрывалом деревья, кусты и пажити. Сердце трепетало от радости весны, от нетерпеливого ожидания только что рождающейся, новой, никогда не виданной жизни.

А наши мужики все летели и летели по кругу. Толпа подзадоривала их, подстегивала, смеялась. Они все неслись и неслись мимо, уже кружилась голова от этого мельканья, устала вытянутая шея, и стало страшно за отца.

Но вдруг лопнула и оборвалась веревка хомута, в котором сидел Юозас Бабяцкас. И отчетливо было видно, как он с минуту летел по воздуху прямо туда, где под обрывом тянулась черная дорога, затопленная глубокой жидкой грязью, вымешанной лошадиными копытами. Летел он неторопливо, как это бывает во сне. Но сон кончился. Я услышал, как Юозас Бабяцкас всем своим грузным телом шмякнулся в грязь, аж брызнули в стороны черные струи.

Люди на круче ахнули. Вниз по косогору с воплем пустились его молодая жена и дети, а потом и все остальные.

И тут мы увидели, что Юозас Бабяцкас вылезает из грязи. Он не походил на человека, но мы знали, что это он. Живой, здоровый, только измазанный с головы до пят. Рукой он сгребал и бросал наземь грязь с лица, с глаз. И наш испуг сменился смехом. Когда жена и соседи затащили его за руки на кручу, с него все еще стекала и отваливалась комьями грязь, но бойкие глаза Бабяцкаса уже смеялись.

— Знаете, братцы, — весело сказал он, — я-то думал, что пасху допраздную у Авраама за печкой. А вот мы вроде опять встретились…

— Конечно, в нашей деревне веселей, чем на том свете, у Авраама, — сказал отец. — Верно, Юозас?

— Известно, веселей! — ответил Бабяцкас. — И молодую женушку жалко было оставить горюшко горевать, — добавил он, окончательно рассмешив всех.

Радуясь, что пасхальная затея хорошо кончилась, мы шумно проводили Бабяцкаса домой. А на его качелях всю эту весну, чаще — по воскресным вечерам, качались и взрослые и дети. Но больше никто не падал.

КОЛЕСО

О, как мы любили те зимние дни и вечера, когда отец, бывало, перенесет из сарая верстак и примется за свою работу! Вот и в этом году тоже происходило великое переселение. Отец, освободив угол в избе, сперва перенес вместе с моими братьями верстак. Потом они потащили пилы, струги, токарный станочек, я же бегал; из сарая в избу и таскал рубанки да фуганки, сверла да буравы, долота да стамески. Отец изредка поглядывал на меня, и по его глазам, по улыбке в краешке рта я видел, что моя работа ему по душе.

— Гляди, не урони в снег сверло или стамеску! Потом до весны не найдешь, а мне за зиму непременно надо колесо сработать. Каждый струмент нужен, чтоб был под рукой.

И я продолжал носить инструмент — не в охапку, а по одной штуке — один фуганок, одно долотце, один бурав.

— Ну и помощник, — посмеялся надо мной Юозас, но отец одернул его:

— Не все сразу. Пускай ребенок старается. Вырастет — будет мне помощником.

От таких слов мне еще больше хотелось помочь отцу, и я без устали бегал из сарая в избу.

Вот верстак в углу избы. Над ним висит керосиновая лампа, здесь она светит ярче, чем над столом. От множества инструментов и брусков свежего дерева изба просто сверкает. Хорошо пахнет дубом. Отец говаривал: дуб — дерево серьезное, он идет на вещи серьезные, прочные, вечные.

На печи еще с прошлого года сохнут кленовые бруски и дощечки — осиновые, березовые; не знаешь ведь, что в дело сгодится.

Отец подкручивает винты, проверяет, крепко ли зажат кусок дерева, подправляет молотком снизу струганки да фуганки, потом проводит каждым из них по доске: настраивает свой столярный снаряд, как музыкант инструменты. Работает он не спеша, даже не выпускает изо рта трубки, болтает с женщинами, часто выходит во двор и опять возвращается. Но мы чувствуем, что приближается серьезное и ответственное дело.