— Блюджюсам из Скардупяй не диво детей в ученье отпускать, — говорила она. — И город под боком, и живут побогаче… А где уж нам!
А я учился все старательней… Я не знал, как там, в Мариямполе, что это за гимназия, но она манила меня, как земля обетованная…
И я каждый день шагал в школу. Выходил обычно еще затемно. Только у тополей трямпиняйского поместья, у дремлющей в снегах, потрескивающей голыми сучьями деревьев Часовенной горки, на востоке обычно занималась холодная сиреневая заря.
Иногда день рассветал без солнца, словно застланный серым молочным туманом, набухавшим меж кустов и деревьев в трямпиняйском овраге. Ручей внизу замерз. В этом овраге очень страшно. В памяти оживают рассказы о разбойниках. Я плетусь через него, кажется, даже не дыша, обливаясь холодным потом. А вдруг натолкнусь здесь на волка или на целую стаю… Где-то я читал, что зимой волки бегают прямо полчищами, голодные, хватают все, что подвернется.
Однажды, когда я вышел из дому, поднялась метель. До поместья я еще кое-как добрался, а дальше началось такое, что исчезли и небо и земля… Шел я в эту метель все дальше и дальше, сперва дорогой, а потом напрямик по полям. Снег с горок сдуло ветром, и ноги только скользили. Зато в лощинах клумпы с верхом черпали снег. Пройдешь несколько шагов, остановишься, вытряхнешь, а через минуту снова полны. Студеный ветер проникал в каждую щелку худой одежонки и огнем обжигал руки, лицо, ноги. Потом я чуточку отогрелся, воюя со снегом, оттирая щеки, уши и нос, вспомнив советы нашего учителя, как поступать в подобных случаях.
Казалось, не было конца белым заснеженным полям, утонувшим в белой вьюге. Куда я иду? Где дорога? Мне стало страшно жалко себя. Вдруг никогда не выбраться из этих полей… Никогда меня больше не увидят ни мама, ни братья, и я их…
Спотыкаясь, я брел по какому-то туманному лугу, на краю которого я разглядел в снежном вихре серые прутья вербы. Зашел за незнакомый дом, где метель вроде была потише. Через двор подошел к избе, и в окне сверкнул огонек…
— Откуда же ты, сынок? — встретила меня в избе едва вставшая, заспанная, закутанная в платок женщина. — Неужто из дому выгнали? Пес и тот по такой метели не пойдет…
— В школу, в Любавас… — с трудом пролепетал я.
В избе было холодно. На припечке мерцала тусклая керосиновая лампочка. Женщина совала в печь хворост, и вскоре занялся жаркий огонь.
— Пододвигайся, сынок, поближе к огню, промерз ведь до костей! — ласково говорила женщина. — Ну и родители же у тебя, скажу я, просто сердца нет у них… Выпустить ребенка из дому в такую метель…
— Это не родители, — попытался оправдать я отца и маму. — Мои родители хорошие… Я сам… Меня пускать не хотели…
— Ах, что и говорить!.. И все этого ученья мало… А что из него получается? Германец-то ученее русского, а, гляди, сынок, какой зверь… Ни взрослых, ни детей не жалеет — сколько народу погубил, подумать страшно… И теперь все с голоду из-за германца пухнем…
Я грелся перед огнем, но по-прежнему зяб. Страшно заныли голени, с которых при ходьбе сползли онучи. Согрев ноги у огня, я переобулся и крепко обкрутил онучи оборами.
Когда я пришел в местечко, школа еще была на запоре. Вставший недавно сторож тащил охапку дров, собираясь топить печь.
НОВЫЙ МИР
До весны в школе набралось немало учеников — мы едва умещались в двух комнатах дома органиста. Ученье мне давалось легко. Читал я, как все говорили, словно орехи щелкал, писал и считал тоже неплохо. Лучше всех в классе мог продекламировать «Взгляни, прохожий, в долине — Вильнюс». Почему-то всякий раз, когда я начинал читать эти стихи Майрониса,[32] сердце у меня билось сильнее — так мне нравились торжественные, звонкие, столь красиво сплетенные слова.
И отец, и тетя Анастазия когда-то побывали в Вильнюсе. Из наших мест тянулись паломники в знаменитые вильнюсские Калварии — часовни с изображением крестного пути Христа. Хоть отец был не из рьяных в делах веры и лишь после постоянных маминых понуканий с трудом собирался раз в год к пасхальной исповеди, он, надо думать, когда-то пристал к толпе богомольцев и таким образом добрался до Вильнюса. Это было большое событие по тем временам.
Тетя, вернувшись, долго распространялась про часовенки Калварий и образы, перед которыми она тысячи раз сотворила молитву и спела сотни псалмов, зато отец рассказывал совсем о другом. Теперь я мало что помню из его рассказов, не забыл только, что он где-то слышал выступление писателя Юозаса Тумаса[33] и что его повели в какую-то редакцию или типографию, «где делают газеты». Все это он часто вспоминал; видно, эти события были значительными в его жизни.