Выбрать главу

Мама не выдержала и зарыдала снова, хотя, кажется, слезы она уже давно успела выплакать. Глаза у нее были красные, губы дрожали и мучительно сжимались, она старалась унять плач.

Через темные сени, где в открытую настежь дверь со двора врывался холодный воздух, мы вошли в горницу. В глубине ее, слева, я сразу увидел на скамьях белый некрашеный гроб. В нем лежал он, мой отец! Он был чисто выбрит и, кажется, чуть улыбался. Мне, конечно, это только показалось. Его красивое лицо на самом деле было серьезным, может быть, даже суровым, как будто он на кого-то сердился. Седые волосы разделены на пробор и аккуратно причесаны. Я шел через горницу, не видя людей, которые, сидя за столом, только что кончили петь.

Я подошел к отцу и поцеловал его холодную, невероятно холодную руку. Я глядел на его лицо, такое родное, и чувствовал, что он и тот и уже не тот — смерть сковала его черты, влила в них беспредельный покой, и теперь он и родной и чужой, и знакомый и словно увиденный впервые.

Горло сдавили рыдания, и просто не верилось, что он никогда, никогда больше не встанет, не поворошит мне волосы своей большой, огрубелой от трудов рукой, больше не похвалит меня — за успехи в грамоте, за мое усердие, за все, чем я его радовал.

Это придавило меня. Я долго стоял у гроба. Восковые свечи горели в деревянных, откуда-то принесенных подсвечниках. Таял и капал воск, пламя длинными белыми языками взметалось вверх и опадало, потрескивало, притухало и разгоралось снова.

— Студент, студент приехал, — услышал я шепот соседок. — А брату-то его не под силу учить будет…

И я впервые понял, что всем моим наукам, чего доброго, пришел конец. После смерти отца Юозас, хоть и немногим старше меня, стал хозяином в этом доме — во всяком случае, до возвращения Пиюса из армии. Захочет ли он, ограничивая себя, посылать мне в Мариямполе продукты и платить за учебу? И я, хоть мало еще разбирался в отношениях людей, сразу понял, что в моей жизни со смертью отца тоже что-то переменилось — стало много, много хуже…

— А у нас-то, — прошептала Асташаускене, — народ тоже пластом лежит… Видать, поветрие нашло… Тиф, говорят, или как там еще. Мальчонка захворал, и старуха уже при смерти, мужнина мать…

— Не приведи господи, что творится, — подтвердила Стялмокене. — У нас в поместье нет такой семьи, чтоб кого не похоронили. Детей-то в Любавас даже не возим, а одних стариков… Не поспеваешь по похоронам ходить. Мы-то еще все держимся, слава богу…

Мужики Гульбинаваса снова затянули похоронную, и женщины подхватили простуженными сиплыми голосами. Песня звучала мрачно, глухо, и смотреть на отца стало еще тяжелей. Все обволок какой-то дым, голоса доходили бессвязно, и я не сразу понимал, кто что говорит…

Вернувшись в избу, я ушел в свой чуланчик, разделся и лег. Хоть тело и ныло от усталости, но я долго не засыпал. За стеной в избе люди сидели, курили, толковали о тифе, как он пришел откуда-то из-под Пунска, как хворают целыми дворами, некому даже воды подать больным. В чулане, где я лежал, на другой кровати металась и просила пить Забеле.

Рядом на лежанке, свесив ноги, сидели женщины.

— От живности, от живности все, — в полутьме я услышал голос Адомене. — От нее ведь спасу нет… Обнищали, вот она на нас и напала…

Мама, напоив Забеле, зажгла лучину, сунула ее в светец и сказала:

— Как ей не напасть!.. Ведь мыла-то даже впринюшку сколько лет как нету… Ни за какие деньги не купишь. Говорят, другие сами мыло варят, но из чего его сваришь, коли жира никакого нет?.. Мы ведь тоже пробовали, но, боже ты мой, какое это мыло…

В прошлом году перед рождеством отец где-то достал щелоку. Мама сварила тюрю и разлила ее в противни, в которых до войны по большим праздникам пекли пироги. Мыло было черное, не пенилось, щипало руки. Но можно было объявить войну живности.

В кухне мама тогда поставила бочку, налила теплой воды, и мы мылись, брызгались, плескались, как гусята. Живности вроде поубавилось, но на стирку мыла все равно не хватило. Даже кипячение белья не много помогало. Не только наш двор — целые деревни маялись немецким наследием…

…Забеле снова застонала. Накрыв ее, мама поправила горящую лучину и продолжала рассказывать:

— Уж чего мы не делали с Тамошюсом-то… Юозукас даже доктора из Калварии привозил. Кряуза по фамилии. До того старый человек, что сам не ВИДИТ, куда ползет… Тиф, говорит. Чего, говорит, раньше меня не привезли? Сердце, мол, жару больше не выдерживает… А Тамошюс, вечная ему память, перед смертью еще на меня посмотрел, снял с шеи ладанку и говорит: «Бери себе, Эльзбетеле! Я больше ее носить не буду». Я испугалась, плачу, а он знай свое твердит: «Поносил я весь свой век, хватит…» А на следующую ночь почил. Как доктор сказал, сердце не выдержало…