«Нет, нет, я не сдамся, я не захвораю!» — твердил я сам себе, а ледяной ветер насквозь продувал худое пальтишко. Вдалеке маячила кладбищенская стена, качали сучьями деревья. Каркали вороны, несметные полчища которых взлетали в воздух и снова в страхе садились на голые деревья. Наступал вечер. Я вернулся домой, кое-как разделся и лег. Марите подошла к моей кровати, приложила холодную ладонь к моему лбу и, минутку подержав, крикнула в сторону Кухни, где хлопотала наша хозяйка:
— Мама, он весь в жару!..
Пришла и хозяйка. Посмотрев на меня, она горестно покачала головой. Потом она тоже положила мне руку на лоб, подержала и сказала:
— Нет уж, надо звать доктора Паутенюса.
Доктор, маленький седой старичок, осмотрел меня сквозь толстые очки, прослушал легкие и сердце и сказал, как я расслышал, хозяйке:
— Пустячок, не болезнь… Простудился ребенок самую малость… До свадьбы будет здоров как бык…
Ночью я начал бредить. Я видел покойного отца, как он идет, закутав шею красным шарфом, по горке к Кастантасу Бабяцкасу… Потом тетю Анастазию — в озерце за гумном она стирала пестрые насыпки, и я отчетливо слышал каждый удар ее валька… Потом в нашем садике появился учитель Бутаускас. «А пчелиной матки нет, — сказал отец, — без нее пчелы в улье не привьются. Это же ясно как день…» Учитель Бутаускас держал в руке соты, с которых капал мед, и откусывал с краю…
Приоткрыв глаза, я вижу маму. Она сидит у моей кровати, в своей бархатной кофте, купленной еще до войны. Лицо у нее ясное и очень родное. Она долго глядит на меня и наконец говорит:
— Да вот, смотрит ребенок… Видите, уже ему лучше…
— Две недели бедняжка мучался, человека, можно сказать, не узнавал, — протяжно рассказывала хозяйка. — И доктора приводили — тот болезнь не распознал, говорит — простудился ребенок. А тут же самый что ни на есть тиф… Хорошо еще, его насильно в какой-нибудь барак не увезли… И не стало бы мальчика.
— Может, домой поедем? — спросила мама, заметив, что я ее вижу и узнаю. — Я в сани перинку положила и две подушки в придачу… Как нам твоя хозяйка письмо прислала, я сразу хотела ехать, да вот полная изба хворых, тетя и та слегла, присмотреть некому…
— Я не поеду, — сказал я сразу. — Я знаю, я замерзну в дороге и уж точно умру…
— Как это ты умрешь, сыночек? — успокаивала меня мама. — Коли не хочешь, никто ведь не принуждает… Ведь и хворь-то вроде проходит…
— Нет уж, — согласилась со мной хозяйка. — Если б сразу… Знаете, боялась, чтоб всех тут не перезаразил… если б вы сразу… А то ведь мальчик на поправку пошел… Вот увидите, скоро и кушать попросит… Я еще по России знаю — когда после тифа на поправку идут, то, кажется, невесть что бы слопали, а в особенности кисленькое…
Я и впрямь подумал, что нет ничего вкуснее на свете квашеной капусты с постным маслом.
— Мама, я ужас как хочу квашеной капусты, — сказал я.
— Ну вот, уже просит… Выздоровеет мальчик, головой ручаюсь, — обрадовалась хозяйка.
Я смотрел на маму и думал — до чего же я ее люблю. А отца нет. Я снова это вспомнил и испугался. Но я знал, что не один на свете, что у меня такая хорошая, такая удивительная мама, которая приехала проведать меня, оставив дом, полный больных.
— Пиюсу тоже лучше, — сказала мама. — Я ему еды привезла…
Я вспомнил казарму, провонявшую лекарствами, вымазанные карболкой стены палаты, длинные ряды железных коек.
— Измучило нас это поветрие, — сказала мама. — А сколько народу поумирало, — добавила она, обращаясь к хозяйке. — В нашей деревне едва пять дворов наберется, где бы человека не похоронили…
— Все война, — подхватила хозяйка. — Ослабел народ, вот и пристает всякая зараза. В других местах, рассказывают, дизентерия да испанка тысячи жизней унесли…
Я смотрел на маму, держал в руке ее прохладную, пахнущую простором полей руку и знал: все будет хорошо.
ДРУЖБА
Мое детство было бы куда угрюмее, не будь у меня друга. Любопытно, что он был старше меня ровно на год и на один день. Но это мы с ним выяснили позднее. Теперь же, коренастый, крепко сбитый паренек в голубом пальтеце, какие носили ученики, вернувшиеся из России, стоял против меня во дворе гимназии. Он тоже побывал в России, только не в Воронеже, как другие, а в самой Москве. Носил он презабавную фуражку. Фуражка, по правде говоря, была простая. Зато ее черный блестящий козырек был лихо заломлен посередине, и это придавало ее владельцу независимый вид, словно все, что он видел вокруг, — сущая чепуха, а он-то живет другим и думает о другом.