Он попытался удержать слезы. Он взял саперную лопатку весом пять фунтов и пошел рыть окоп.
Он стыдился и ненавидел себя. Он любил Марту больше, чем своих солдат, и вот, Лавендера убили, и он теперь будет нести с собой эту тяжесть до конца войны.
Он мог лишь рыть землю. Он орудовал лопатой, как топором, сплеча, переполняемый любовью и ненавистью, а позже, отрыв окопчик, сел на дно и заплакал. Он плакал долго. Он оплакивал Лавендера, но больше Марту и самого себя, потому что она принадлежала к другому, ненастоящему миру, потому что она училась в колледже Маунт-Себастьян в Нью-Джерси, жила поэзией, была девушкой, и он понимал, что она не любит его и никогда не полюбит.
Как куль цемента, шептал в темноте Киова, ей-Богу. Бум, и все. Слова сказать не успел.
Слышали уже это, сказал Норман Баукер.
Пос…ть отошел, понял? На ходу ширинку застегивал. Его на ходу и…
Ну ладно, хватит же.
Нет, но ты понял, как он…
Слышали уже, ну! Как куль с цементом. Может, заткнешься уже?
Киова грустно покачал головой и глянул в сторону окопчика, в котором лейтенант Джимми Кросс сидел и смотрел в ночь. Воздух был влажным и густым. Теплый сплошной туман накрыл поля, стало тихо, как перед дождем.
Немного погодя Киова вздохнул.
Одно точно, сказал он. Лейтенанту совсем худо. Слышали вздох оттуда, такой с присвистом, как будто когда взваливаешь на себя что-нибудь, не то что специально, а по-настоящему. Ему-то не наплевать.
Еще бы, сказал Норман Баукер.
Ты говори все, что хочешь, но уж ему-то не наплевать.
У всех свои заботы.
Да, кроме Лавендера.
Пожалуй, сказал Баукер. Послушай, а ты можешь оказать мне любезность?
Заткнуться?
Вот, умный индеец. Заткнуться.
Киова пожал плечами и снял ботинки. Он хотел сказать еще что-нибудь, может, тогда будет легче уснуть, но вместо этого раскрыл «Новый Завет» и подложил его под голову вместо подушки. Туман лишил все вокруг смысла и связи. Киова не хотел думать про Теда Лавендера, но думал о том, как быстро он умер, раз, и все, никаких драм. Как-то не по-христиански получается с его стороны. Хоть бы печаль была или хотя бы злость. Но он не испытывал ничего, кроме удивления. Главное ощущение - как хорошо, что я жив. От «Нового Завета» под головой шел, какой бы химией его ни пропитывали, приятный запах бумаги и клея. Хорошо различать звуки ночи. Даже хорошо подогнанная армейская форма, ноющие мускулы, расслабленное внимание - как хорошо не быть мертвым. Лежа в темноте, Киова восхищался тем, что лейтенант Кросс может переживать. Он тоже хотел бы, чтобы ему стало грустно, как Джимми Кроссу, но когда он закрыл глаза, он вспомнил только про «бум, и все» и ощутил босые отдыхающие ступни, густой туман, мокрую землю, приятный запах от книги, долгожданный ночной отдых.
Вдруг Норман Баукер сел.
Какого черта, сказал он. Хочешь говорить, говори. Рассказывай, как это было.
Да брось ты.
Нет уж, ты говори. Ненавижу молчаливых индейцев.
Как правило, они сохраняли выдержку и достоинство. Бывали иногда приступы паники, когда они кричали или хотели, но не могли закричать, дрожали, плакали, закрывали руками голову, всхлипывая «Боже правый», валились на землю, палили в божий свет как в копеечку, сходили с ума, давали себе, Богу, родителям неисполнимые клятвы, только бы уцелеть. Так или иначе, это бывало с каждым. Потом, в тишине, они смаргивали и выглядывали наружу. Борясь и побеждая свой стыд, ощупывали себя, вставали с усилием, и, как в замедленном кино, мир обретал прежний вид - полное безмолвие, потом ветер, потом солнце, потом голоса. Цена жизни. Неловко и неумело они собирали себя заново из обломков, порознь, потом вместе, опять становясь солдатами. Взгляд прочищался. Они считали, все ли на месте, окликали друг друга, закуривали, старались улыбнуться, откашливались, сплевывали, протирали оружие. Потом кто-нибудь тряс головой и говорил: ей-Богу, чуть не обделался, и если в ответ смеялись, то, значит, переделка была крутая, но ты все-таки не обделался, все о'кей, и уж в любом случае никто впредь не помянет об этом. Вглядывались в сплошной давящий солнечный свет. Иногда пережидали еще несколько секунд, закуривали одну на всех сигарету, смущенно затягивались ею по очереди. Кто-нибудь один говорил, ничего себе, и кто-нибудь отвечал, с ухмылкой приподняв брови, ого, мне чуть не просверлили вторую дырку в заднице. Еще бы чуть, и…
Каждый держался, как умел. Иной принимал рассеянно-пренебрежительный вид, иной прикрывался напускной гордостью, другие солдатской выправкой или ненужным рвением. Они боялись смерти, еще больше боялись выказать страх.