При малейшей случайности все могло пойти прахом -- вдруг закроется дававшее им работу агентство, или их посчитают там устаревшими или чересчур небрежными в работе, или, наконец, кто-нибудь из них заболеет. Впереди не было ничего, но и позади тоже. Подобные невеселые мысли все чаще и чаще приходили им в голову. Но не думать об этом они не могли. Им мерещилось, что они долгие месяцы сидят без работы и, чтобы выжить, берутся за любую работу -- случайную, жалкую, выклянченную. Тогда их охватывала безысходная тоска: они начинали мечтать о штатном месте, организованном дне, определенном служебном положении. Но эти запоздалые стремления лишь усугубляли их отчаяние: они уже не могли представить себя в образе людей преуспевающих и оседлых; они решали, что ненавидят любые иерархии и что разрешение всех их трудностей произойдет если не чудом, то само собой, в ходе мировой истории. Они продолжали вести ту беспорядочную жизнь, которая соответствовала их природным склонностям. Им без труда удавалось убедить себя, что в нашем несовершенном мире их образ жизни еще не самый плохой. Они жили сегодняшним днем: растранжиривали за полдня то, что зарабатывали за три; часто им приходилось занимать деньги, довольствоваться жареной картошкой, вдвоем выкуривать последнюю сигарету, иногда часа по два тратить на поиски затерявшегося билета метро, носить чиненые сорочки, слушать заигранные пластинки, путешествовать автостопом и ко всему этому иногда по месяцу не иметь возможности сменить постельное белье. И в конце концов они начали считать, что такая жизнь не лишена своеобразного очарования.
Предаваясь вместе воспоминаниям, обсуждая свой образ жизни и свои планы на будущее и с упоением предаваясь мечтам о лучших временах, они иногда признавались себе не без меланхолии, что им многое еще не ясно в жизни. Они взирали на мир затуманенными глазами, и ясность мысли, которой они похвалялись, на деле часто оборачивалась колебаниями и нерешительностью, приспособленчеством и отсутствием определенной точки зрения, что сводило на нет и даже совершенно обесценивало те добрые порывы, которые у них, бесспорно, были.
Им казалось, что таков уж их путь, вернее -- отсутствие пути, что было для них очень характерно, и не только для них, но и для всех их сверстников. Они рассуждали так: конечно, предыдущие поколения имели более четкое представление о самих себе и о мире, в котором они жили. Они, пожалуй, предпочли бы быть двадцатилетними во время войны в Испании или во время Сопротивления; во всяком случае, они любили об этом поговорить; они считали, что те проблемы, которые стояли или, по крайней мере, как им казалось, должны были стоять в те времена, были более определенными хотя бы потому, что их решение было насущно необходимо; для них же все проблемы оборачивались западней.
В этой тоске по прошлому была и доля лицемерия -- ведь война в Алжире началась в их время и продолжалась на их глазах. Однако она не слишком задевала их: иногда они кое-что предпринимали, но очень редко чувствовали себя обязанными действовать. Долгое время им просто не приходило в голову, что эта война перевернет всю их жизнь, их взгляды, их будущее. В студенческие годы они до какой-то степени принимали участие в общественной жизни: чуть ли не с восторгом ходили на митинги и уличные демонстрации, которыми были отмечены начало войны, призыв резервистов и прежде всего победа голлизма. Тогда при всей их ограниченности реакция на события была у них мгновенной. Да и можно ли их упрекать, если учесть, как сложились обстоятельства: война продолжалась, голлизм восторжествовал, и, кроме того, Жером и Сильвия оставили университет. Среди лиц, занимающихся рекламой и, как это ни парадоксально, обычно причисляемых к левым кругам, хотя точнее было бы назвать этих деятелей с их культом наивысшей эффективности, наипоследнейших достижений, с их вкусом к теоретизированию и несколько демагогической склонностью к социологии технократами, -- так вот, среди этих деятелей было широко распространено мнение, будто девять десятых человечества -- полные кретины, годные лишь на стадное восхищение чем и кем угодно, и считалось хорошим тоном презирать политические проблемы сегодняшнего дня и измерять историю лишь масштабами века. Кроме того, оказалось, что голлизм разрешил многие проблемы куда динамичнее, чем это предполагалось раньше, а опасность всякий раз была не там, где ее искали.
Война, однако, продолжалась, и, хотя Сильвии и Жерому она казалась чем-то эпизодическим, чуть ли не второстепенным, совесть у них была неспокойна. Но ответственными за нее они себя ни в коей мере не чувствовали, разве что вспоминали, как они прежде чуть ли не по привычке, повинуясь чувству долга, участвовали в демонстрациях протеста. По теперешнему своему безразличию они могли бы судить, сколько честолюбия, а может, и слабохарактерности было во всех их поступках. Однако им это в голову не приходило. С изумлением они обнаружили, что некоторые их старые друзья оказывают поддержку Фронту национального освобождения: одни робко, другие в открытую. Им этот порыв был непонятен, если бы они могли объяснить его романтическими причинами, это позабавило бы их; политическое же толкование было им не по плечу. Сами они решили для себя вопрос куда проще: Жером в компании с тремя приятелями вовремя заручился солидной поддержкой и соответствующими справками, благодаря чему сумел освободиться от воинской повинности.
И все же именно война в Алжире, и только она одна, почти целых два года спасала их от самих себя. Ведь без нее они скорее ощутили бы себя состарившимися и несчастными. Ни решимость, ни воля, ни юмор, которым они как-никак обладали, не помогли бы им так хорошо уйти от мыслей о будущем, которое рисовалось им в столь мрачных красках. События 1961 и 1962 годов, путч в Алжире, убийство демонстрантов у станции метро "Шарон" [Разгоняя демонстрацию, призывавшую к миру в Алжире, полиция убила у станции метро "Шарон" восемь человек] ознаменовали собой конец войны и заставили Жерома и Сильвию если не совсем забыть свои повседневные заботы, то, во всяком случае, на какое-то время отодвинуть их на задний план. То, что происходило на их глазах и угрожало им теперь каждый день, было страшнее самых пессимистических их прогнозов -- страха перед нищетой, боязни опуститься на дно и уже никогда не выбраться на поверхность.
Это было мрачное и жестокое время. Хозяйки стояли в очередях за килограммом сахару, за бутылкой масла, банкой консервированного тунца, за кофе, за сгущенным молоком. По Севастопольскому бульвару медленно шествовали отряды вооруженных карабинами жандармов в касках, черных кожаных куртках и шнурованных сапогах.