Конечно же, нельзя отделить от этого откровения тот антижертвенный динамизм, которым в конечном счете вдохновлено все иудео-христианское Писание. Мы смогли различить в Библии ряд этапов на пути к ослаблению, а затем и полному упразднению принципа жертвоприношения. Следовательно, жертвоприношения должны представать в том свете, в каком их понимал, по крайней мере в молодости, уже великий исследователь Библии Моисей Маймонид: эго не вечные и желаемые самим Богом институции, а временные подпорки, понадобившиеся человечеству по причине его слабости. Они суть несовершенные средства, от которых люди в конце концов должны отказаться[217].
Этот тезис удивителен и составляет одно из свидетельств того, что иудаизм Средневековья и Нового времени все глубже проникался антижертвенным пониманием. Не могу не упомянуть здесь талмудического принципа, на который часто ссылались такие экзегеты иудаизма, как Эмманюэль Левинас или Андре Неер, считая его «общеизвестным». Согласно этому принципу, любой обвиняемый, навлекший на себя единодушие своих судей, должен быть немедленно освобожден. Единодушие обвинителей подозрительно само по себе, как таковое! Оно наводит на мысль о невиновности обвиняемого[218].
Этот принцип заслуживает более пристального внимания. А нашим наукам о человеке и в первую голову этнологии требуется несколько большая восприимчивость к принципам, свойственным миметическому воздействию заразительности, жертвоприношения и мифологизации...
Я возвращаюсь к своей главной теме и констатирую, что, согласно нашему исследованию, не только с Ветхим Заветом, но и со всеми религиями человечества как переходными этапами от животного состояния к игре современного кризиса, в которой ставка делается либо на наше полное исчезновение, либо на наше обращение к таким формам сознания и свободы, о которых мы едва догадываемся, будучи запеленаты в мифы, теперь уже в мифы демистификации, мы думаем покончить своими собственными силами, ибо они влекут нас прямо к гибели с тех пор, как больше некого демистифицировать и разоблачать, и с тех пор, как наивное бахвальство и тщеславие уступают место ужасу насилия, полностью лишенного масок.
Таким образом, с точки зрения человечества, существует преемственность между опытом прошлого и опытом настоящего. Во всех великих кризисах в действительности речь шла об изгнании насилия за пределы общества, но в религиях и в гуманизме прошлого это изгнание могло происходить, только если насилию платили дань, то есть за счет жертв и изгнания отдельных людей из человеческого общества. Сегодня речь идет о чем-то весьма сходном и все-таки несколько ином. Речь идет о том, чтобы отвергнуть насилие и примирить людей, но на этот раз без всяких насилий и изгнаний. Вот почему преемственность между всеми религиями, с человеческой точки зрения, нисколько не мешает отсутствию всякого контакта, согласия и союза между окончательно разрушенным сегодня Логосом жертвенного насилия и Логосом, всегда приносимым в жертву, чье давление на нас возрастает день ото дня.
Мне кажется, самое больше чудо - в этом абсолютном разрыве, с одной стороны, а с другой - в этой преемственности, которая может примирить нас с человеческим прошлым в целом, а главное, с настоящим, с нашей собственной культурой, не заслуживающей ни идолопоклонства, с которым к ней относились еще не так давно, ни проклятий, которыми осыпают ее сегодня. Разве странно, что самое радикальное отношение к нашей культурной истории должно быть в конечном счете лишь наиболее толерантным, наиболее доброжелательным и предельно чуждым той идиотской тактике выжженной земли, которую практикуют уже более столетия западные интеллектуалы, эти избалованные дети культуры? В таком отношении я вижу вершину доброты, а также, в известном смысле, и вершину юмора.
Традиционные христианские мыслители признавали только разрыв между христианством и всем остальным миром, но у них не было средств доказать этот разрыв. Антихристианские мыслители признавали только преемственность, но не могли понять ее истинной сути. Среди современников, по-моему, только Поль Рикер упорно утверждает и доказывает, что оба подхода необходимы, особенно в своей работе «Символика зла».
Миметическая интерпретация иудео-христианского Писания вместе с теорией жертвы отпущения способна принять апокалиптическое измерение настоящего. Она показывает нам, что нынешний кризис - это не абсурдный тупик, в который мы безрассудно себя загнали лишь вследствие какой-то ошибки в научных расчетах. Вместо того чтобы наделять устаревшими значениями новую ситуацию человечества, а то и вообще лишать ее смысла, эта интерпретация отказывается от уловок. Если мы сами создали себе столь странную судьбу, то должны проявить одновременно и то, что в ней всегда было от человеческой культуры, и тот единственный путь, который остается открытым для нас в дальнейшем, путь примирения, который не будет исключать никого и ничем больше не будет обязан насилию.
Ж.-М.У.: Меня здесь поражает отказ от всех похожих друг на друга, как близнецы, видов экстремизма, к которому везде и всегда приводит тезис о миметической игре и об учредительной жертве; возможно потому, что, будучи единственным по-настоящему революционным, этот тезис освобождает нас от всех ложных противопоставлений, от которых не в состоянии избавиться современная мысль. Например, в плане желания этот тезис избавляет нас от того мистического ужаса, от того исключительно зловредного освящения, которые господствовали в пуританские века, чтобы смениться с конца XIX века неким «благотворным» освящением -сначала в сюрреализме и отчасти фрейдизме, продолжаемых в наши дни бесчисленными эпигонами.
Р. Ж.: Прежде всего следует понять, что нет никаких рецептов; нет больше лекарств - ни марксистских, ни психоаналитических. Впрочем, мы нуждаемся не в рецептах и не в успокоении, а в том, чтобы не поддаться безумию. Страдания обществ и отдельных людей, гнет психических расстройств, политические распри, сколько бы ни было в них «лишенных смысла шума и ярости»[219], на самом деле смысла не лишены. Хотя бы просто потому, что они каждый миг подвергаются тому ироническому возвращению осуждения осуждающего, которое напоминает нам о неумолимом действии евангельского закона в нашем мире. Нужно научиться любить эту справедливость, в которой все мы одновременно и жертвы, и палачи. «Мир, который превыше всякого ума»[220], может возникнуть лишь за пределами этой страсти к «суду и справедливости», которых нам, увы, никогда не воплотить в жизнь, но которые мы мало-помалу принимаем за всеобщность бытия.
Я верю, что истина - это не пустое слово и не какой-то естественный «эффект», как говорят сегодня. Я думаю, что все то, что может отвратить нас от безумия и от смерти, отныне в определенной степени связано с этой истиной. Но я не знаю, как говорить об этих вещах Доступными мне кажутся только тексты и институции, и их сопоставление, мне кажется, могло бы пролить свет на все. Я без неловкости признаю, что для меня существует этическое и религиозное измерение, но здесь налицо результат моей мысли, а не какая-то скрытая подоплека, управляющая этим исследованием извне. Мне всегда кажется, что если бы я сумел дать доказательство определенных истолкований, то выводы, которые я считаю правильными, были приняты и остальными людьми.
Я начал оживать, обнаружив не только абсолютную тщетность, но и недостаточность литературной и этнологической критики на фоне тех литературных и культурных текстов, над которыми она мнит себя властной. Это было прежде, чем я пришел к иудео-христианскому Писанию. Я никогда не думал, что эти тексты существуют лишь для пассивного созерцания, как красоты природы, как например, деревья в пейзаже или горы вдали. Я всегда надеялся, что смысл составляет одно целое с жизнью. Современная мысль влечет нас к долине мертвых, в которой она «каталогизирует» кости мертвецов, одну за другой. Мы все находимся в этой долине, но воскресить нас может только смысл, обретаемый при сопоставлении одних текстов с другими, всех текстов без исключения, а не только предпочтительных. Вся проблема «психологического здоровья», мне кажется, подчинена этой, более широкой, проблеме смысла, который повсюду гибнет или терпит угрозу, однако ожидает возрождения лишь от дыхания Духа. Отныне нам недостает только этого дыхания, чтобы мы смогли глубже и глубже вникнуть в опыт Иезекииля, пережитый им в долине мертвых:
218
Еще более необычно, я должен заметить, «знаменитое талмудическое высказывание», также цитируемое Эмманюэлем Левинасом в Difficile Liberté, р. 119: «Lejour où on répétera la vérité sans dissimuler le nom de celui qui l’a énoncée le premier, le Messie viendra» («Мессия придет в тот день, когда истину повторят, не скрывая имени того, кто возвестил ее первым»).