Выбрать главу

Невейзер сел рядом с невестой.

Свадьба шумела, свадьба пила и закусывала, пела, гуторила, толковала, беседовала, уже немного подустав, — никто ничего не заметил. Илья Трофимович посмотрел на Невейзера и Катю длинным и дымчатым взглядом, слушая Рогожина, который опять ему что-то рассказывал, и спокойно отвел глаза.

— Горько! — для пробы закричал Невейзер.

— Горько! — не сразу, но подхватили некоторые.

— Я люблю тебя, — сказал Невейзер, целуя Катю.

— Я тебя тоже, — прошептала Катя.

Невейзер не знал, верить или не верить.

— Горько! Горько! Горько!

Невейзера кто-то резко повернул за плечи, он увидел Нину.

— Ты не слышишь, что ли? Нам кричат! — И крепко поцеловала его, повернувшись потом к гостям и извиняясь перед ними смущенной улыбкой за то, что она такая смелая, но что ж делать, если жених — лопух?

Невейзер хотел объясниться с нею, но тут подскочила одна из красавиц.

— Нинк, а Нинк, пойдем-ка, чего скажу! — секретно прошептала она и увлекла за собой вторую невесту.

— А ты широк душой, — заметила Катя.

— Это недоразумение.

— Да ладно... Все равно...

— Что — все равно? Что ты имеешь в виду?

— Ничего, — сказала Катя, участливо на кого-то глядя.

Невейзер проследил направление ее взгляда и увидел Хворостылева, все так же вонзающего нож перед собой.

— Надо кого-то любить. Надо кого-то любить. Надо кого-то любить, — три раза произнесла Катя ровным голосом.

— Да, — сказал Невейзер, понимая ее.

— Да, — благодарно улыбнулась она ему за понимание.

23

Подруга Тоня увела вторую невесту Невейзера, Нину, не ради девических мелочей, а для важного дела.

Сергей Гумбольдт, отчаявшись возиться с Биллом, упившимся водкой и восхищением, решил обратиться к помощи Игоря Гордова. Предлагаю зарубежные гастроли, сказал он. Но — немедленно, потому что необходимо нынче попасть на поезд Сарайск — Москва, а в Москве завтра в 16.30 их будет ждать самолет с зарезервированными 19 местами. В этом все было правдой, кроме того, что мест было восемнадцать — для шестнадцати девушек, Билла и Гумбольдта, но Сережа об этом не стал сообщать Гордову. Все готово: паспорта, визы, направление от Министерства культуры на зарубежные гастроли, бумага на Игоря Гордова как руководителя ансамбля, требуется одно: уговорить девушек сию же секунду сняться с места и ехать.

Тщеславный Гордов мигом воспламенился. Он созвал девушек и спросил:

— Ну что, поедем в Америку?

— Когда?

— Прямо сейчас.

Девушки переглянулись.

— Вот наш продюсер, вот американский продюсер, — показал Гордов на Гумбольдта и Билла, вот ваши заграничные паспорта, билеты (подсовывал ему Гумбольдт).

Девушки несказанно удивились паспортам, где были их фамилии и их фотографии. Решили посовещаться, собравшись в полном составе — и Нина была уже здесь, приведенная подругой.

— Вранье это, я думаю, — горячо и мечтательно сказала Тоня. — Увезут и сдадут в бордель, в дом проституции, я сто раз про это в газетах читала!

— Это точно, это точно! — кивала рассудительная Лидия.

— Но Игорь ведь с нами, — говорила влюбленная в Гордова Наташа.

— Твоего Игоря самого в бордель сдадут, в мужской, — сказала вторая Наташа, не по-деревенски ироничная.

— Мир повидаем, девушки, — вздохнула мечтательная Ирина.

— Лучше хоть что-то, чем ничего, — добавила сердитая на скучную сельскую жизнь Анастасия.

— По мне хоть бы и в бордель сначала, а там я сама соображу, как жизнь устроить. Ко мне не прилипнет! — заявила откровенная Нина.

— У них и в борделях красиво! — посмотрела на звездное небо над головой нежная и опрятная Любовь.

— А я против, потому что не хочу оставлять Родину, — сказала патриотично воспитанная дочь Моргункова Таисия. — Но вы, девушки, составная часть Родины, поэтому с вами я буду как бы на Родине, — заключила она, перенявшая от отца инстинкт умственной логики.

— Я тоже против, но я слабохарактерная, — с горечью сказала белокурая Инесса. — Куда меня поманят, туда и иду. Погибну я...

— Значит, решено? — спросила деятельная Вера, заставшая еще девочкой советские совхозные времена и всегда выполнявшая на прополке по три нормы: так любила быть впереди, хотя к вечеру в обморок падала от усталости.

— Решено, — тихо сказали девушки.

— Но страшно, — промолвила одна из них.

Подошел Гордов:

— Ну? Едем или не едем?

— Не едем, — тихо прошептали девушки, тише порыва ветра, зашумевшего листвой.

— Не слышу!

— Едем, — так же тихо прошептали девушки, но порыва ветра в этот момент не было.

И они, тайно собравшись в условленном месте за садом, отправились по лесной тропе на станцию, ведомые Гордовым и Гумбольдтом, которые вынуждены были еще тащить меж собой заплетающегося ногами и языком Билла.

Гумбольдт был нервен. До поезда оставалось пятнадцать минут. Касса, естественно, по ночному времени не работала, но он был уверен, что договорится непосредственно в поезде с проводниками.

Чтобы не думать о предстоящем, девушки сказали:

— Спеть, что ли?

— В долиночке-то трава густа, — сказал Гордов, и девушки запели старинную эту песню — тихо, со вздохами и паузами. Билл, засыпавший на дощатом перроне, очнулся, сел и уставился на девушек, сидя перед ними, как турист перед костром: зачарованно. Гумбольдта, ходившего взад-вперед, он ухватил за ногу и усадил рядом.

— В долиночке-то трава густа, — пели девушки.— На горочке-то ее нет, — пели они.— А только солнышко пекет, — пели они.— Да травке расти не дает, — пели они.— Одна травиночка росла, — пели они.— Она зеленая была, — пели они.— А только солнышко взошло, — пели они.— Засохла травушка одна, — пели они.— А под землей, а под землей, — пели они.— Младая девушка лежит, — пели они.— Она не слышит ничего, — пели они.— Она не видит ничего, — пели они.— Злодей ее да погубил, — пели они.— Вонзил ей в сердце острый нож, — пели они.— Она любила не его, — пели они.— А молодого паренька, — пели они.— Она лежит теперь в земле, — пели они.— И просит: выройте меня, — пели они.— В долинку вы, там, где трава, — пели они.— Придет мой миленький попить, — пели они.— И горе выпьет он мое, — пели они.

Девушки пели, закрыв глаза, на ощупь слуха. Голоса их дрожали.

Билл плакал, сбрасывая сопли с носа длинными пальцами и вытирая пальцы о штаны.

Гумбольдт закрыл глаза и сморщился, скаля зубы то ли от смеха, то ли от боли.

Мир умер. То есть, конечно, он не умер, но как бы перестал быть. Все звуки умерли и были мертвыми, пока не кончилась песня.

Очнувшись, Сергей Гумбольдт открыл глаза и увидел красные огни уходящего последнего вагона, догнать который было уже невозможно.

— Суки! — заорал он. — Следующий на Москву теперь только в шесть сорок тут останавливается! Что вы наделали, оглоедки?

Гордов подошел к Гумбольдту и дал ему пощечину, радуясь возможности показать свою смелость и всем девушкам, и той из них, которая ему нравилась сильнее — до любви, но он не признавался ей, потому что боялся ошибиться и на всякий случай перебирал в уме остальных пятнадцать, проверяя свою душу на отклик.

— Грэйт! — одобрил Билл. И приложился к бутылке, которую, оказывается, припрятал в кармане штанов.

Гумбольдт выхватил у него бутылку и выпил из горлышка до дна.

И они пошли обратно.

На весь лес разносился голос Гумбольдта, вопившего:

В долиночке трава густа!На горочке-то ее нет!

Он пел в маршевом ритме и требовал, чтобы все шли в ногу, хотя ненавидел армию и никогда не служил в ней, достав справку о вялотекущей шизофрении, которая у него, по правде сказать, и в самом деле была.