– Я проклят, – говорит он глухо. – Я приношу несчастье. Это меня… Это я должен быть сейчас там…
– Если б ты не ушел, вы были бы там оба.
Он несколько раз поднимает и опускает влажные ресницы.
– Прошлой осенью я откопал в лесу нетронутый немецкий блиндаж. Забрал кое-какой хабар, чтобы заинтересовать покупателей, получил деньги вперед. Никто, кроме меня, не знал об этом месте. Но когда я вернулся, чтобы взять остальное, все было оцеплено. Говорили про каких-то грибников… Зачем их вообще туда понесло? Десятилетний пацан наткнулся на мой блиндаж и подорвался на гранате. А деньги уже ушли на лекарства Марку, и себе так, по мелочи… Оставалось только залечь на дно. С тех пор я почти не выхожу на улицу – только через рейсте. Даже Вио долго не догадывалась, что в доме живет кто-то еще. Я всегда в своем бункере. Не знаю, как они меня выследили, не знаю, не знаю…
– Ты рисковал ради брата.
– Я не должен был рисковать. Кроме него у меня никого нет.
Солнце ярко бьет в окно. Густая тень стола падает на лицо Германа, скрывая одну его половину, и мне невольно представляется, что это его только что увезла неотложка, а рядом со мной, глядя в потолок, лежит печальный Квазимодо, и в его глазах стоят непролитые слезы.
– Нам было по семь. Наши первые летние каникулы, – начинает он будто бы через силу, но каждое последующее слово дается все легче, и вскоре он частит так, словно куда-то опаздывает с этой внезапной исповедью. Слова льются из него рекой, взгляд неподвижен: – Здесь, в этом самом доме. Мать уехала в Польшу, сказала, подвернулось хорошее место – не то домработницей, не то няней. Врала, конечно. Денег у нас так и не появилось. Мы ходили в поношенной одежде соседских детей. Помню, в то лето мне достались белые девчачьи босоножки с бантиками, которые я потом оторвал, но это неважно… Пока ее не было – а это почти всегда – за нами присматривал отчим. Он нигде не работал и страстно увлекался бабочками. Сам выращивал их из личинок в инсектарии, который устроил на заднем дворе. Там есть сарай…
Бывшая голубятня, вспоминаю я и заранее содрогаюсь.
– В одной половине за стеклом размножалась эта дрянь, в другой было что-то вроде парника, где он выращивал редкие растения на корм своим тварям. Бабочки тоже были редкие. Иногда он возил их на выставки, а когда они умирали, делал из них украшения.
Я прерывисто вздыхаю. Герман взглядом указывает на кухонный шкаф.
– Открой.
Я послушно встаю и тяну на себя ветхую створку. Сдвигаю в сторону несколько мятых коробок с крупами – страшно даже представить, в каком году их купили и сюда поставили. В самом углу темнеет нечто крошечное, густо облепленное пылью.
Я счищаю пальцем мутный налет. Под ним обнаруживается янтарное, с темными прожилками крыло. Края обведены золотой краской. Ничто в этой вещи не напоминает о том, что когда-то она была живой, но держать ее в руках все равно неприятно.
Я прячу брошь обратно и возвращаюсь.
– Сначала он держал их в холодильнике для фиксации цвета. Потом заливал смолой и расписывал. Покупатели находились, но не то чтобы много. Он торговал прямо на улице возле рынка. Иногда брал нас с братом с собой, видно, надеясь на жалость прохожих. Одна женщина долго стояла и рассматривала, даже начала примерять, а когда он сказал, что это настоящая бабочка, чуть ли не в лицо ему швырнула. И так через раз…
В остальное время он безвылазно торчал в своем инсектарии. Мы с братом болтались по улицам в поисках приключений. Домой приходили поздно. Если везло, отчим уже спал и ничего не слышал. А бывало, натыкались на него, пьянющего в хлам, и тогда он хватал первое, что попадалось ему под руку, и срывал на нас свою злость за нищету, измены матери и собственную ничтожность. Мы мечтали сбежать, строили планы, ходили на вокзал, на поезда пялились… Потом все равно возвращались, конечно, каждый раз надеясь, что придем, а дома ждет мама. Но ее не было, и еды тоже не было. Воровать мы боялись, жрали то, что находили на задворках столовых и иногда в лесу. В августе появились грибы. Ни я, ни брат в них особо не разбирались и вообще не задумывались о том, что съедобное может быть ядовитым. Вот и тогда – набрали, сколько смогли утащить, поджарили на костре и налопались до коликов. Ночью накатило. Марк ничего, на унитазе отсиделся, заблевал всю постель и уснул. А я угодил в какой-то сюр: из темноты тянулись руки, с потолка хлестала вода, чей-то голос твердил, что все обо мне знает… Голова раскалывалась на миллион кусочков. Вскоре я понял – если глаза закрою, то уже не проснусь. Встал и пошел к отчиму… Мне продолжать?
(Темноволосый мальчик в девчачьих босоножках, пошатываясь, медленно пересекает кухню и уходит в пустую соседнюю комнату).