— Верно, уж люди вообще так созданы, что иначе не умеют любить, — вскользь заметила Саша. — Тут винить отдельных личностей трудно.
Она грустно улыбнулась.
— Посмотрела бы я, что сказал бы ты, если бы я вдруг ушла к матери жить, а с тобой только виделась бы раз или два в неделю.
— Какое сравнение! Я муж, а она мать! Она должна была знать, что ты когда-нибудь уйдешь, должна уйти для своего счастия.
— Все это, мой друг, прекрасно и верно в теории, а с сердцем не справишься, — проговорила Саша. — Я вот тоже все это знаю, и все-таки глубоко жаль мне мою маму, глубоко жаль, что она опускается, дряхлеет, теряет энергию, не видит цели в жизни!
— Ну, голубка, напускать на себя все можно, — возражал я.
Она смотрела на меня широко открытыми глазами, удивляясь недостатку во мне чуткости и скорбя о моей нелюбви к ее матери. Для нее ее мать была одной из самых идеальных матерей; для меня она была крайней эгоисткой. Она помнила все жертвы, которые приносила ей мать, изо дня в день, из года в год в течение восемнадцати лет, недосыпая ночей, недоедая куска хлеба ради нее; я видел только одно то, что эта мать расстраивает своими жалобами мою жену. Она сознавала, что, будь я и ее мать друзьями, и мы были бы все счастливы; я знал, что, поселись Анна Петровна у нас на месяц, и мы все разойдемся врагами. А Добчинский и Бобчинский[3] продолжали являться с докладами: Анна Петровна вчера плакала; Анна Петровна третьего дня не могла в классе досидеть, так ненавистно ей стало ее дело; у Анны Петровны начали убывать ученики, так как школа падает…
— А ты знаешь, я решилась подбодрить маму и взялась давать у нее в школе четыре урока в неделю, — сообщила мне Саша.
— Что за фантазия! Ты утомишься! — заметил я.
— Четырьмя-то уроками в неделю? — весело засмеялась Саша. — Это не только не утомит меня, но принесет мне пользу, надо же что-нибудь серьезное делать.
Я не возражал, но какое-то смутное враждебное чувство подсказывало мне, что Анна Петровна может дурно повлиять на Сашу, часто видясь с ней. Однако я сдержался и не высказал своих опасений. Саша стала четыре раза в неделю давать уроки в школе матери.
Я, как человек с независимым состоянием, числился членом разных благотворительных обществ и до женитьбы вращался среди разных дам-патронесс, устраивая балы, лотереи, базары. Много ли все это приносило пользы — об этом я, да, вероятно, и прочие члены думали не особенно много, но всем нам было весело убивать свободное время на заседания, на распорядительство, на верченье в беличьем колесе модных зал и гостиных, раздавая кому-то гроши и тратя на себя сотни и тысячи рублей. После женитьбы я почти перестал принимать активное участие во всех этих благотворительных затеях, как вдруг в декабре месяце, то есть на седьмом месяце после моей женитьбы, мне прислали повестку из «Общества попечительства о круглых сиротах и калеках» с извещением, что выбран в члены распорядительного комитета. Это избрание немного озадачило меня, так как в комитет избирались обыкновенно те лица, которые добивались этой почести. Я был не из их числа. Я поморщился, но отказаться от членства было нельзя: по правилам общества никто из членов не мог отказываться от роли члена распорядительного комитета при первом его избрании. Волей-неволей пришлось нести новые обязанности, которые, впрочем, были не особенно трудны, так как комитет собирался два раза в месяц. При первом же посещении комитета я сразу понял, кому я обязан своим избранием: главной распорядительницей комитета, а значит, и всего общества на этот раз делалась Софья Петровна Чельцова. Софья Петровна была когда-то красавицей, теперь она уже отцвела, хотя еще не признавала себя побежденною годами. За ней вечно увивался рой поклонников: одних привлекали остатки ее замечательной красоты, другие искали ее приязни во имя того, что ее муж был влиятельным членом государственного совета, третьих просто манила возможность постоять бок о бок с великосветскою женщиною, и этих цветочков диких, желающих попасть в один пучок с гвоздикой, было большинство. Благотворительные общества нередко тянут за уши в гору разных карьеристов. Отношения ко мне Софьи Петровны были всегда странными; она не то охотилась за мной, не то дразнила меня, и это началось уже с того времени, когда я почти мальчиком поступил в университет. Мы всегда были с нею «друзьями», как говорила она, и мне кажется, что никого она так не ненавидела временами, как меня. Дело в том, что она была женщина не моего романа: крупная по фигуре, царственная по манерам, властная по характеру, скорее злая, чем добрая, она ни на минуту не могла увлечь меня, и ее игра со мною в кошки и мышки всегда оканчивалась тем, что мышонок спокойно и равнодушно ускользал из ее когтей. Это дразнило ее, и игра в кошки и мышки со мной начиналась не раз, возобновляясь периодически, оканчивалась всегда одним и тем же равнодушием е моей стороны. При первом же посещении комитета, увидав Софью Петровну, я понял, что для меня наступает период игры в кошку и мышку, и невольно улыбнулся при мысли о том, как удивится, как вытянет лило Софья Петровна, узнав, что я женат и притом по страстной любви. Она упрекнула меня за то, что я давно не был у нее, пожурила за то, что вообще нынче невидим, по обыкновению, не выслушала моего ответа и засыпала меня поручениями: завтра я с ней должен осмотреть приют калек, послезавтра я должен съездить похлопотать о зале для благотворительного маскарада, далее я должен справиться, когда можно устроить в каком-нибудь клубе елку на рождестве, и так далее, без конца. Командовать людьми она умела.