Застава в горах — мир совершенно отдельный от всего оставшегося внизу человечества. Не только люди чувствуют себя единой семьей, но и дикие звери, гнездящиеся поблизости птицы — все невольно очеловечивается и входит в орбиту особого, почти родственного внимания робинзонов в зеленых фуражках.
Я поняла это довольно скоро и не чувствовала себя чужой. Никто на нас не глазел и не изумлялся нашему присутствию на заставе. На мои вопросы, самые нелепые, пограничники отвечали тактично.
Увидев на дверях спальни надпись: «Тише, твой товарищ спит», я было засмеялась:
— Но ведь уже утро!
— Они вернулись из наряда, — ответили мне.
Саша Олень — это был он — приоткрыл дверь, и из темноты послышалось мерное, согласное дыхание нескольких здоровых носоглоток. А я просто не знала еще, что такое наряд.
У пограничных ребят взгляд прямой и неназойливый. Они тонко' подмечают смешные стороны в человеке: его неумелость или напыщенность. Но охотно и дружелюбно отзываются на всякое открытое слово.
Наверно, им было бы интересно порасспросить нас о том огромном мире, от которого они были уже два года оторваны. Но получалось наоборот: расспрашивали мы, а они отвечали.
Начальник заставы, старший лейтенант, не достигший еще тридцати лет, широколобый и поэтому слегка похожий на насупленного бычка — так он наклонял короткую шею и, казалось, готов был ринуться в бой, — принял нас без излишних церемоний, одновременно по-деловому и запросто. Он был все время занят; помощник его куда-то отлучился с заставы — куда, он нам, конечно, не объяснял, — и вся лавина мелких дел, звонков, распоряжений обрушивалась на него одного. Тем более, что старшину Брусянкова он постарался высвободить на этот день.
Он сразу провел нас в красный уголок — комнату большую и светлую, уже никак не напоминавшую казарму. В каморке начальника заставы стояли довоенного образца табуреты, и стол был застлан сукном, и маленький сейф крашен темно-зеленой казенной краской, а в красном уголке — пластиковые гнутые креслица, и от ветра взлетали к потолку яркие ситцевые шторы.
Старший лейтенант пододвинул к нам альбом с историей заставы и, стоя, заглядывал через плечо. Там были снимки солдат в маскировочных халатах, с собаками и без собак, на лыжах, в летнем обмундировании, общий вид заставы и, наконец, фотография Лёниного отца в траурной рамке.
На этой странице мы остановились и дальше перелистывать не стали.
У Лёниного отца губы были сжаты, щеки худые, брови темные и прямые, но черты таили усмешку. Она пробивалась в выражении глаз: он разглядывал нас, может быть, еще пытливее, чем мы его. Ведь он уже ничего не смог бы изменить, даже если б очень захотел, если б что-то ему активно не понравилось в нас. Так же как и ни одного слова одобрения не могло сорваться с его губ.
Он только смотрел в упор, вложив в силу своего взгляда всю радость и тревогу от запоздалой встречи с сыном.
Я очнулась от Лёниного голоса.
— Здесь написано, — сказал он, — что отец погиб в результате несчастного случая. Разве это была не перестрелка на границе? В него не стреляли?