Он думал, это предвкушение снов, снов, предстоящих в такую ночь. Ночь, скованную морозом. Ночь, одурманенную Луной. Ночь, закрученную порывами вихря, поднимавшегося с Запада. Улицы были абсолютно пусты. Величественны. Спирит, взбудораженный холодной и дерзкой красотой ночи, вдруг хохотал, перекрывая ветер. Такое редко бывало и удивляло Джека. Спирит представлял, как страшно стало бы каким-нибудь случайно оказавшимся здесь добропорядочным горожанам – безлюдье, мрак, ветер, взвивавший немногие не слипшиеся снежинки, круживший их в серебристом свечении, и – хохочущий сумасшедший. Представлял и смеялся ещё больше. Лифт поднимал его и Джека, а ему казалось, он возносится, воспаряет к каким-то удивительным, доселе не испытанным видениям.
Восторг – вот, что вело Спирита. Он был опьянён, передвигался пошатываясь, весь дрожал, предвкушая предстоящий сеанс. Он не давал волю беспокойству, желанию себя обуздать, это состояние нельзя было сбить, безумием было бы потерять его. И, зайдя в своё логово, он не задвинул засов...
Но это была мелочь, сколько таких же промашек он совершал за день. Ведь у него был Джек, вышколенный, всё понимающий Джек, Джек дьявольский консерватор, который терпеть не мог никаких перемен, никаких отступлений от заведённых порядков. К засову была приделана деревянная ручка, Джек брал её в пасть и мог свободно передвигать. Да стоило хоть что-нибудь сделать не так, он тут же начинал угрюмо рычать, Спирита изводил этот брюзга, он словно брался пародировать и доводить до абсурда педантизм своего хозяина. Но на горе своё Спирит слишком многому его научил. Научил всегда и во всём полагаться на чутьё, идти за ним, даже если предыдущий опыт и иные чувства ему противоречат. Научил понимать свои пожелания без всяких команд, перенимать у него настроение. И пёс достиг того, что почти с ним слился, они жили едва не как один организм. Он по-своему понял сладостное возбуждение Спирита. Он видел незакрытый засов и усмотрел в этом знак. Чуткий к любым посягательствам на пространство Хозяина, он беспрепятственно дал ей войти. Опомнился слишком поздно, когда голову Спирита разрезала боль.
Боль режущая, саднящая, разрывающая, боль тела, изводящая и несущая бессилие – вот к чему опьяненье Луной и ветром привели Спирита. Почему? Почему? Почему?
Почему интуиция изменила ему? Почему вёл восторг, разве в том чувстве, что теплилось в нём, не было предвестия боли, не было тревоги, тягостного томления? Но разве этого не было всегда, во всём, что окружало сны. Разве были видения доступны без страданий и отречений, кому, как не Спириту, было знать эту плату за блаженство. И предчувствие было столь тонким, неуловимым и в то же время столь яростно жгучим, что, по опыту Спирита, просто не могло относиться к Грубому Миру. В такую волшебную ночь он осознал его, как знамение новых волшебных странствий. Почему? Ведь редкую ночь он не возвращался к странствиям, и в каждую секунду они были волшебны. Это странно, но последнее время, когда сны стали привычкой, когда всё в жизни Спирита устроилось так, чтобы потворствовать им, он начал забывать ту зудящую дрожь, полную предвкушений, трепещущих надежд... и страха. Страха неудачи, ужаса безвременья яви, утраты снов. И он поверил, что полон снова этой мучительной и сладостной дрожью. И предался восторгу.
Эта девушка вошла под кров, охраняемый Джеком, в стены, лелеемые Спиритом, как единственное убежище, скорлупку для странствий. Вошла, прервав сновидения.
Но сам по себе этот досадный случай ничем не грозил, можно было забыть о нём, только стать осторожней. Зачем же он плёлся так долго, едва почувствовав её присутствие, а потом буквально сожрал её глазами, доведя обоих до истерики, и её и того, кто был с ней, – к чему было привлекать к себе столько внимания?
Ему захотелось сделать это внезапно. По привычке, вырабатываемой годами, Спирит не противоречил своим внутренним побуждениям. Последнее время они вели туда, куда следовало, он забыл, действительно забыл терзания прежних лет.
Он давно не испытывал соблазнов? Но желание видеть русоволосую девушку, видеть её глазами, было так не похоже на настойчивые требования плоти, на прежнюю привязанность к обыденной жизни. Да и вело его нечто столь грозное, столь неодолимое, что он не смог бы противиться. Увидеть, увидеть, увидеть, увидеть ещё раз трепетные серые глаза, огромные от ужаса и изумления. Да ему было мало видеть, он словно хотел проглотить каждую клеточку этих глаз. Словно в сновидениях, да, страшно подумать, но в точь, как в дарованном ему блаженстве сновидений, он потерял время, потерял себя. Лишь только ему удалось сбросить наваждение, он содрогнулся, он же вёл себя, как будто видел сон, один из своих снов, а смотрел на девушку глазами.
А потом этот дикий шаг, эта нелепая встреча.
Почему? Потому, что Спирит в первый раз увидел её так? Слишком резко вернувшись назад, ещё не вырвавшись из мучительного мира границ, ещё не здесь и не там, ещё незрячим, он открыл глаза. И она открылась ему. Видением, цепко вклинившимся в явь, невиданной явью, что была подлинней видений. Остатком сна, продолжением снов. Она явилась ему в пробуждении, в самые первые невосполнимые секунды осознавания сна, вершины его блаженства, ещё не омраченные мыслью о конце, о возвращеньи. Поэтому она запомнилась такой. И поэтому Спириту опять и опять хотелось её видеть.
Наперекор тому, что в жизни людей не прошло и мгновенья, прежде чем Спирит догадался, кто она и как оказалась здесь. Наперекор дикой боли, что стянула голову Спирита кольцом, наперекор разбитости в теле, наперекор испорченной ночи полнолуния.
Спирит хотел вызвать в себе неприязнь к ней, она прервала столь чудесный сон, но вот ужас, вот несносное совпаденье, она прервала его так, что смешалась с ним. Он, лёгок и неутомим, гнался за ним, за ускользающим нечто, за облаком, напоённым сладостью и невыразимым восторгом. И, догнав, осознал его, как запах,... запах русых волос. И, достигнув его, ощутил себя спящим... и пробуждающимся.
И сколько потом он ни убеждал себя в нелепости этого случая, не помогало. Запах русых волос навсегда остался в его доме. Навсегда остался с ним, куда бы он ни шёл. И, изводя Спирита, угрожал разрушить его отлаженное до мелочей существование.
Этот день всегда наступал. Каждую неделю, особую неделю Спирита – четверть видимой Луны. День без странствий. Начинавшийся с рассвета, застававшего в беспробудном сне, а не в видениях. День этот был досадной необходимостью. Ночи сновидений должны были быть прерваны, чтобы придти опять далёкими и желанными. Но, порой, Спирит даже с радостью ожидал этого дня, еженощные странствия истощали его.
Только не теперь. Теперь мираж становился невыносимым.
Спирит плохо спал. В то время, когда следовало восстановить недостаток сна. К несчастью, был не выходной, и родители ждали его только к вечеру. Он думал, что сойдёт с ума, уже не забавляло, что и так числился умалишённым. Ничего не мог поделать с грязным бельём и пылью, с которыми привык расправляться в это время.
Отправился в дорогу разбитым. Его мучил свет. Весь путь до метро.
Интуиция безошибочно привела к самому пустому вагону. Но и там были люди. По всем меркам – совсем немного, но это не мешало им быть самыми мерзкими людьми на свете. Плотная стена выросла вокруг Спирита, колючки выдвинулись из его кожи и обратились густой щетиной. "Не приближайтесь", – приказывал Спирит, – "Не думайте, не смейте приближаться!" Он ненавидел быть в замкнутом пространстве среди людей. Мерзких людей, гадких людей. Излучающих испарение удавленных желаний. Мерзких, мерзких, мерзких, мерзких!
Но он напрасно пытался раскочегарить себя, лишь бы не думать о ней. Это не удавалось совершенно. Выходя из поезда, Спирит вдруг почувствовал, что сегодня сможет увидеть её. Воочию. Прочь эту блажь!
Спирит любил своих родителей. Он принёс им немало горя, единственное, о чём сожалел в мире, расположенном за гранью видений и что мечтал бы искупить. Старался быть с ними терпеливым. Как мог пытался не казаться тем, кем был на самом деле – это так пугало их. Не выглядеть безнадежно больным, каким считался.