Он осознал это свойство в себе гораздо позднее, внезапно припомнив, когда через открывшуюся дверь услышал, как мама впервые – печально, вполголоса – говорила о нём врачам.
В первой половине жизни он ведал лишь то, о чём и другие говорят – мне снилось.
Невиданный сон пришёл к Спириту в тринадцать лет. Он был змеёй. Об этом догадался только потом. Тогда – шевельнулся, вздрогнул – где-то в черноте, внутри себя, в безграничном и одновременно узком пространстве. И пополз вперед, под яркими лучами, с наслаждением собирая и раскручивая кольца своих мышц. По живой, дышащей земле, от живота к спине Спирита бежали её дрожь и трепет. Почва чуть колебалась под ним, как редкие, невысокие волны колышутся на спокойном море, и в такт едва ходило вниз-вверх его тело. Дрожь и трепет земли переполняли Спирита, по ним он безошибочно знал, что движется на её поверхности вокруг. Он был полон биенья Земли, полон биенья своего тела, полон гула внутри, полон тепла. Его пекло сверху чистыми, горячими лучами, теплом наполнялся гравий под ним. Наполнялся на разных отрезках пути по-разному, под ним была идеальная карта с границами тепла и прохлады, суши и влаги. По ней так легко было искать дорогу к радости пожара мускул. Избегая холода теней и холода глади гальки. Стремясь вперёд всем гибким и скользким телом. Мимо с двух сторон, безбрежно и безразмерно простираясь вдаль, проплывали серость трав и чернота камней. Над ним всё было полно света. И всё вокруг было с ним единым – и лучи, и трава, и камни, и биенье Земли, что сливалось с биеньем его тела. И он чувствовал пронзительно остро, каждую деталь до тончайших ньюансов и всё – одновременно и слитно. В нём не было мыслей – как рассказать о блаженстве полной, абсолютной свободы от всяких мыслей. Как рассказать о неразрывной цельности всех чувств, стремлений, действий. Скручиваясь и бросаясь вперёд, он втянулся в реальность, в вязкую духоту постели, к узкой полосе света из-под кромки двери, приглушённым голосам радио.
Впрочем, разве было это реально, разве не были тринадцать лет, прожитые до этой ночи, призраком, тенью, отголоском, сном. В них никогда не было ничего настоящего, в них настоящее нельзя было даже вообразить. Может быть, в тот момент мальчишка, пробудившийся от диковинного сна, ещё не думал так, нет, но желание продолжать, погружаться в это видение ещё, дальше, не открывать глаз, не подниматься, не идти к завтраку, школе, учителям, друзьям, урокам, играм, книгам было самым сильным и самым невыполнимым в его жизни.
Но пришлось снова ходить в школу. Писать диктанты. Решать задачи. Зевать и мечтать. Выслушивать грозные нравоучения учителей. Переговариваться вполголоса за партой. Давясь, хихикать. Носиться на переменах.
Дома смотреть телевизор. Читать. О приключениях. Порой готовиться к страшной контрольной. Выбираться с друзьями в кино. Стараясь попасть на фильмы, которые запрещались детям до шестнадцати. Долго шататься по серым улицам.
Это была его жизнь. Нельзя сказать, что он не любил её. Просто не знал никакой другой. Порой, что-то совсем непохожее он выносил из книг. Но это было лишь в книгах. Ему уже было известно – это не на самом деле. Нельзя сказать, что он тосковал и терзался в том, что его окружало, так стало намного позже, но ему не хватало... чего-то. Чего, он не понимал. Этот сон, в сущности такой короткий, всего лишь сон, нечто, о чём трудно в точности сказать, что это действительно было, пробудил в нём странную жажду. Тягу к тому, что не было ведомо, что невозможно было понять, что, сомнительно, существовало ли впрямь или только казалось.
Странный сон не был похож ни на один из виденных прежде. Да, как обычно, он спал сперва глубоко, беспробудно, потом стал змеёй, потом также нечаянно очнулся в постели утром. Но в обычных снах – эфемерных, расплывчатых, тех, по которым плутали неясные мысли, в которые вторгалось дневное существование, в них не было ничего общего с полнотой чувств, с непередаваемой живостью, подлинностью всех ощущений, которые он испытал. Правда, ничего похожего не случалось с ним и вне сна.
Что это было? Тогда этот вопрос даже не возник в его голове. Скорее, вспоминая, он думал – а было ли? – ведь длилось всего минуты, не более.
Минуло несколько дней, а может и недель, уже неспособна в точности сказать память. Он помнит только, что порой думал об удивительном сне, приходя из школы, когда родителей не было. Помнит, что мешали звонки телефона, прерывали воспоминания. Минуло время – и нечто подобное повторилось. Теперь Спирит уверен, в ту ночь было полнолуние, хотя тогда ни Солнце, ни Луна, ни Север, ни Восток не несли в себе никакого смысла.
Ещё вечером при электрическом свете, он не мог себя ничем занять, не мог усидеть на месте, не хватало воздуха, не отпускало странное напряжение. Когда мама поцеловала и, поднявшись с его кровати, погасила свет и ушла, стало тяжелее. Он не мог спать и отчаянно ворочался, елозя головой по подушке. Томился без сна. То налетали какие-то мысли, быстрые, скачущие, как картинки в калейдоскопе, то сердце внезапно билось часто-часто, до жути пугая. Голова стала горячей, горло пересохло. Он устал, как от изнурительной работы, но утерпел, не будил родителей, что спокойно спали за стеной, хотя так хотелось, чтобы кто-то помог.
На занавесках был странный серебряный отсвет. Он не видел такого раньше. Но как-то угадал, сейчас венец ночи и скоро будет светать. Прошлым летом он плыл с родителями на байдарке по бесконечной реке, и в такое же время его разбудили. Тогда ночь была непохожей, непроглядно черной, без серебристых свечений, но он знал – именно в эти часы его разбудили, чтобы показать рассвет над рекой.
Стало странно, что так долго не спал. Он устал от серебрящихся искр на складках штор, от ожиданья рассвета, от тяжести в груди, от беспокойной усталости, от жара на щеках и сухости губ. Снова улегся на спину, махал на себя краем одеяла, как веером, откинул голову, закрыл глаза, зажмурил их как-то очень сильно... и провалился.
Он ехал в поезде. Первое, что ощутил, как в такт монотонным толчкам раскачивается его тело. Ощутил физически, его тело качалось. Он лежал плашмя, грудью навалившись на перекрещенные руки. Было больно. Руки резало, они были стянуты чем-то..., грубым ремнём? Они и сами были грубы эти руки, тело было большим, даже не так, взрослым, оно не могло принадлежать Спириту. Волна ужаса поднялась внутри. Это не могло происходить с ним.
Но это происходило. Ощутив ремни на руках, он снова с мучительной ясностью вспомнил, кто его везёт и куда, вспомнил, что его ждёт. Вспомнил, на миг очнувшись от забытья, в котором потонул, отчаявшись найти выход. Когда одни и те же мысли бесплодно истерзали его, ведя, едва возбудив надежду, опять к тупику, напрасно перебирая неосуществимые пути к бегству, прокручивая в голове невозможные варианты спасения. И он отрешился от всего, погрузился во тьму, в которой где-то, далеко позади горел огонёк. Огонёк, который должен был опередить, озарить ярким пламенем, стать путеводной звездой и спасти. И он, ожидая, блуждал, грезил, плыл, растворялся среди множества неясных событий, полустёртых картин, которые беспорядочно сменяли друг друга, не давая себя осмыслить. Он потерял их порядок и счёт, их невозможно было запомнить. Лишь последнее..., – последним был мальчик, что где-то..., в нигде слишком сильно зажмурил глаза. И возвратил его к рези ремней, к тяжести неотвратимой беды, навстречу которой нёс поезд. Возвратил к тому, чего нельзя было избежать, но, что Разум отказывался принять, в самом себе отыскивая лазейки для лжи, ища спасение в жалких попытках вернуться в беспамятство.
Но в беспамятстве было спасенье, был путь, по которому ужас вынес маленького Спирита назад. К серым бликам на потолке. К горячей и влажной постели. К тяжести скрещенных на груди рук – он лежал на спине, отражая, как в зеркале, позу, несущегося в поезде.
Как презирал потом себя Спирит за тот ужас. Страх перед неведомым. Растерянное смятение слабости. Ведь никогда, никогда за тринадцать лет, он не чувствовал, не мог представить, что можно чувствовать так. Пронзительно остро. Глубже и невыносимее боли.