Маму я тоже несколько раз видел в слезах, и мне самому очень хотелось от этого поплакать.
Чаще других посещала наш дом, чтобы утешить бабушку, ее подруга детства тетушка Бибиойша.
Однажды бабушка достала из сундука какой-то лист бумаги и показала Бибиойше. Та очень долго держала лист перед самым своим носом, шевеля губами, а потом сказала, не отрывая глаз от бумаги:
— До чего же хорошо! Лучшего и не пожелаешь.
— Да, уж написала она все, что у меня на сердце… — согласилась бабушка. — Спасибо ей. Пусть не познает скорби по детям своим!
Я прислушался к разговору и догадался, о ком это так сердечно говорит моя бабушка: о некоей бибиоту́н[14], которая обучает девочек грамоте, а также умеет сочинять стихи в память покойного. Вот к ней, оказывается, и ходила бабушка. Оттуда и листочек со стихами на смерть моего отца.
— Прочитай, биби́[15], вслух прочитай! — попросила бабушка подругу.
Бибиойшу не пришлось долго упрашивать. Она слыла в городе сладкоречивой чтицей; женщинам всегда нравилось ее слушать. Тетушка расправила листочек, глянула на дверь — не помешает ли кто. Выпрямилась, сделала скорбное лицо, качнула головой вправо-влево и начала читать стихи плачущим голосом, нараспев:
Бибиойша на миг приостановилась, поглядела на бабушку и осталась очень довольной, что подруга всхлипывает все сильнее, утирая глаза кончиком платка.
«Разве мой отец был великан?» — подумал я. Но бабушка не обратила внимания на эту ошибку и продолжала молча заливаться слезами.
Я удивлялся, до чего складно. Слова вроде бы те же, какие произносит бабушка чуть ли не каждый день, когда вспомнит отца и принимается голосить. Но в стихотворении эти слова звучат красиво и так жалостно, что мне тоже трудно удержаться от слез.
Бабушка, слушая, плакала и плакала, но не проронила ни звука, потому что все ее заветные слова уже были в стихотворении, которое Бибиойша закончила так:
Бибиойша в полной тишине сложила листок вчетверо, а бабушка охватила лоб ладонями, замотала головой, застонала:
— Ой, дитя мое, дитя мое… На глазах его черная земля, будто подвели их сурьмой, на рученьках его черная земля, будто выкрасили хной… Ох, сынок! Ох, балом-э, покинул ты деток своих, мой сынок, уснул вечным сном в земле сырой, ох, балом-э!..
Бабушка дрожащими руками взяла из рук подруги драгоценный листок. Обернула его лоскутом белого полотна, перевязала шелковой тряпочкой. И уложила в сундук, заперла на замок, а ключ спрятала за пазухой.
…Все-все напоминало нам о моем отце, даже ночной мотылек с плотным брюшком, повадившийся залетать в окно и кружить в комнате. Это летал не мотылек — это была душа моего отца, наведывавшаяся, чтобы узнать о нашем житье-бытье, так утверждали все взрослые: и бабушка, и моя мама, и родственники, приходившие к нам соболезновать. Меня то и дело предупреждали, чтобы я не вздумал обидеть мотылька.
А жизнь в нашем городе шла своим чередом и после смерти моего отца. Многие уже в конце весны переезжали целыми семьями в свои загородные сады и жили там до глубокой осени. Ремесленники предпочитали оставаться в городе, где у них всегда найдется работа. Но даже им хотелось немного пожить за городом. И если нет своего сада, они поступали так: брали в аренду целый сад или его часть и жили там до осени. Арендатор уплачивал хозяину стоимость урожая прямо на корню и имел право собирать плоды сам, вволю пользоваться ими. Хоть не надолго, но почувствовать и себя хозяином!