— Раджаббо́й, дорогой мой, присядь-ка… — взмолилась тетя Саломат, обмахнув лоскутом край террасы. — Хоть ты и мал, но должен кое-что понимать. Твоя мать не делает ничего дурного, а выполняет долг: женщина, похоронившая мужа, не имеет права жить в его доме больше трех лет. Так положено по шариа́ту — мусульманскому закону. Твоя мать обязана была уйти от вас, понимаешь? Она и так вдовеет уже четыре года…
— А что же будет с моей бабушкой? — не хотел понимать я.
— Твоя бабушка умница, она все поймет, — обняла меня за плечи тетя. — Мы тут уже все обсудили, обдумали, деточка. Таких людей, как твоя бабушка, на свете мало. Такие, как она, умеют покоряться своей судьбе. У каждого своя доля!
Тетя говорила терпеливо и ласково, но почему-то ее слова о моей бабушке очень меня рассердили. Я вскочил, тронул плечо матери и потребовал:
— Вставай, идем, а то бабушка огорчится!
— Ты же слышал слова твоей тети, — усталым и печальным голосом ответила мне мать.
— Идем же! — потянул я за плечо маму.
— Сказано тебе: она не пойдет! — закричала тетя Саломат.
Мать не шевельнулась. Я отдернул руку, будто мне обожгло пальцы. Лицо у меня, я чувствовал, пылало, а внутри все похолодело.
Я даже не помню, как очутился на улице. Прислонившись к воротам, я задумался. Почему мама молчала, а за нее говорила тетя Саломат? Почему я не схватил маму за руку и не повел за собой? Я был сейчас зол на всех, но противнее всего мне было думать о тете. Это она во всем виновата, она всегда распоряжается за всех и делает по-своему. Так получилось и сегодня.
Я дрожал от досады и гнева и не знал, на чем бы сорвать злость. Я пнул ворота ногой. Конечно, это было слышно и на террасе. Я ударил еще сильнее, так что нога заныла. Тогда я закричал все нехорошие слова, какие знал, наклонился, подобрал с земли камень и швырнул его через забор. Наверное, не долетел камень до террасы. А хорошо бы попасть тете прямо по голове — пусть знает, как вмешиваться в чужие дела. Я кинул через забор еще один камень, стараясь на этот раз попасть поточнее, и помчался прочь от дядиного двора.
Всю дорогу, пока бежал домой, меня душили рыдания. Перед нашими воротами я остановился, вытер слезы, отдышался. Незачем мне расстраивать бабушку.
Она сидела за швейной машинкой. Бросила на меня быстрый взгляд и тотчас опустила голову, снова занялась шитьем. Я подошел к ней и коротко сказал:
— Мама не придет.
— Да? Ну да, конечно…
Бабушка ответила мне как ни в чем не бывало, и это меня поразило. Я-то ей сказал свое безразлично, чтобы не расстраивать. Но почему ей все равно? Она ни капельки не переживает. Тронула колесико машины и шьет, колесико стрекочет: тук-тук-тук… Бабушке ничуть не жаль, что мы останемся теперь без моей мамы! А ведь сколько раз говорила, что любит маму и что еще больше привязалась к ней после того, как мы осиротели…
Что ж, если не переживают другие, не буду и я. Обиженный на бабушку, я молча вышел и взобрался на крышу. Здесь, на крыше чуланчика-кладовки, мое любимое место, особенно если созвать сюда мальчишек из других дворов, где у ребят тоже есть на крышах свои любимые места.
Сейчас мальчишек нигде не видно. Я лег ничком на хорошо укатанную глину, еще влажноватую после вчерашнего дождика, уткнулся лицом в ладони. Долго я лежал так, стараясь ни о чем не думать. И не заметил, как уснул.
Не знаю, сколько я спал, а проснулся, как от толчка, от бабушкиных рыданий, доносившихся сюда со двора. Ящерицей скользнул я к краю крыши, чтобы увидеть, кто посмел обидеть бабушку. На порог соседнего дома выскочила наша родственница сестрица Умри́ и в страхе всплеснула руками:
— Опять биби Мухаррам голосит, опять горе посетило ее двор?! Кто же у них теперь-то умер?
Нет, никто у нас больше не умер. Бабушка голосила, как по мертвой, по моей живой маме, которая ушла от нас. На ее плач и прибежала к нам сестрица Умри.
Протиснувшись толстыми плечами сквозь лаз в глиняном дува́ле[18], спешила утешить бабушку и поплакать вместе с ней невестушка Бираджа́б. Прибежала и тетя Фатима́ и другие пожилые женщины из соседних дворов. Все они рыдали в один голос с моей бабушкой, сочувствовали ей, но при этом каждая поминала и свои горести, чтобы было понятно, как печальны судьбы людей в этом мире.
Сначала я хотел сойти с крыши вниз, чтобы быть в такую минуту рядом с бабушкой. Но почему-то я постыдился делать это и притаился наверху, — наверное, потому, что сама бабушка и все женщины то и дело поминали со слезами «сиротиночку горькую», «вдвойне сиротиночку при живой матери». Я понял, что это говорится обо мне. Не сойду я вниз, а то начнут там жалеть и утешать меня. Пусть посильнее жалеют бабушку. Пусть помогают ей голосить. Я давно заметил, что бабушке делается легче на душе, если она поплачет как следует и выскажет все свои самые жалобные слова.