— Папа, что это у тебя? — спросил я, когда мы остались в комнате одни.
— Это, сынок, печать нашего квартального комитета. Я ведь председатель. У меня должна быть печать.
— Разве печать бывает такая? Это перстень!
— Ты прав, сынок, — рассмеялся отец. — Но погляди-ка, что вот тут вместо камешка, который должен быть у каждого перстня?
— Буковки вырезаны. Может быть, это твое имя? — сообразил я.
Отец опять рассмеялся и потрепал меня своей жесткой ладонью сапожника по голове. Я думаю, ему, как и мне, нравилось, когда мы вместе, даже если мы ничем особенным не занимались.
Как ни странно, дома я с отцом общался реже всего. То он поздно придет — мы уже спим, а утром встанешь — его уже нет, он в артели. То у нас гости, и родителям не до меня.
Гостям отец всегда был рад. Помню, как-то в начале лета к нам пожаловало по какому-то поводу очень много народу. Это было за городом, куда мы только что перекочевали. Сады у горожан пышные, ухоженные, многие жители любили проводить там лето. Если нет своего сада, можно взять в аренду на какой-то срок.
Сад, который мы арендовали, был большой, с прудом, стройными серебристыми тополями. Домик с террасой. Нарядные и веселые гости насладились шурпо́й[9] и пловом, выпили виноградного вина, а потом принялись слушать диковинную «поющую машину», которую принес кто-то. Это был небольшой ящик с карна́ем[10], он пел песни словно человек, не отличишь. Гость, заводивший «машину», пробовал было объяснить ее секрет нам, мальчишкам, сбежавшимся сюда со всех садов. Но мы так ничего и не поняли, остались при своем мнении: внутри ящичка сидит очень маленький человек с громким голосом. Попросят его — он поет, не попросят — молчит.
Я видел, что у отца прекрасное настроение. Оно улетучилось, развеялось от выстрела, о котором я и расскажу.
Высоко на ветвях серебристого тополя сидели два сокола. Эту пару я видел в саду не первый раз. Птицы прилетали и, посидев некоторое время недвижно, вспархивали, исчезали. Наверное, они прилетали к нам передохнуть, утомившись от долгого пути. Мне казалось, что это супруги. Наверное, у них где-нибудь есть гнездо и в нем птенцы нетерпеливо ждут своих родителей.
Прислушиваясь к веселому говору гостей, я наблюдал за соколами. Они будто грезили о чем-то. Сейчас та птица, что поменьше, расправит длинные крылья и взлетит, другая тотчас встрепенется и догонит в воздухе подругу, они быстро исчезнут в небесно-голубой выси.
Вдруг за моей спиной раздался щелчок. Какой-то смуглый широколицый парень, которого я еще раньше заметил среди гостей, взвел курок и целился в соколов. Я замер от страха. Из-за деревьев вышел отец, хотел что-то сказать гостю, но грянул выстрел. Одна из птиц, кувыркаясь в воздухе и цепляя листву, падала на землю. Другая взмыла в воздух и начала кружить над тополем.
— Бедняжка, подругу ищет… — произнес отец сдавленным голосом.
Смуглолицый хрипло расхохотался, вскинул ружье и сказал:
— А эту я сейчас попробую влет! У меня выстрел всегда без промаха…
— Хами́д, не смей! — вскричал отец и кинулся к стрелку.
Отец не успел схватить ружье. Раздался выстрел. Птица взлетела в воздухе словно от толчка, но ее, наверное, не задело, она начала удаляться от смертельного места, набирая скорость.
Я увидел, как сверкнули глаза отца и побледнело лицо. Но он ни слова не сказал гостю, молча взял меня за руку, повернулся и пошел со мной к людям.
Молчал он в гневе не всегда. Во всяком случае, один раз я увидел, как он сердился на мою мать. Это было, кажется, за год до его смерти. Как-то я проснулся утром рано от его громкого раздраженного голоса. Спустив одеяло до пояса, он сидел полуодетый в постели и бранил маму. Та стояла в дверях, потупив взор, словно набедокуривший ребенок, и молчала. Бабушка, выглядывая из-за маминой спины, старалась урезонить своего сына, заступалась за невестку:
— Что ты с ней так строго? Ну легко ли ей было в окружении стольких мужчин сбросить паранджу! На таких людных собраниях не каждая отважится и с закрытым лицом посидеть. Погоди, сынок, потерпи — расстанется со старым нарядом и твоя, когда пообвыкнет. И паранджу снимет, и туфли вместо ичигов наденет.
— Так ведь другие женщины на этом собрании тоже были молодые, как и наша! — вскипел отец. — Почему же они послушали своих мужей, открыли лица? А этой что-то втемяшилось в голову, заупрямилась! Сконфузила меня перед людьми…
— Ладно, ладно, успокойся, — строго сказала бабушка моему отцу, моргнула маме, чтобы та ушла, и добавила с усмешкой: — Поумнеет и твоя, сынок. Не один день привыкали к старому — не за один день и отвыкнем.
Я спросонок хлопал глазами и не мог понять толком, что тут происходит, о каком таком собрании идет речь. Отец сидел огорченный. Его гладко выбритая голова была кругла и гладка, точно арбуз. На белых полных щеках чернели пышные усы, похожие на рукоятки ножа. Крепкий торс атласно лоснился. Отец проводил свою жену таким опечаленным взглядом, что я подумал в ту минуту: наверное, он очень любит не только меня и Шакира, но и нашу маму.
И вот этот наш молодой, наш добрый отец умер! Нежданное горе обрушилось на нашу семью. В ясный морозный зимний день отец вышел из дому, полный сил и жизни. На нем был рыжий чекме́нь[11]. У края террасы он увидел меня, взял за руку, подвел к дверям и ласково сказал:
— Лучше посиди пока дома, сынок. Ты весь посинел от стужи…
Больше я его живым не видел. Он вышел за калитку, чтобы направиться к дядюшке Ота́ на поминки его двухлетней умершей дочурки. И не дошел до места, упал… До нашего двора донесся страшный крик дяди Сангина.
— Тетушка Мухарра́м! — звал дядя бабушку. — Эй, тетушка Мухаррам! Скорее несите воду!
Бабушка сидела у очага, кипятила чай. Она мгновенно вскочила, налила из медного кувшина воду в косу́[12], бросилась за калитку. И вот уже несется с улицы ее горестный вопль, от которого у меня внутри все похолодело:
— Эй, бало́м-э! Ой, дитя мое… Сыночек мой, да что же с тобой приключилось?!
Четверо мужчин внесли во двор на чекмене, как на носилках, тело моего отца. Мать проворно расстелила на полу комнаты одеяло.
Весь двор и дом сразу наполнились людьми. У многих на глазах были слезы. Бабушка, не переставая, голосила. Мама тихо плакала в углу комнаты. В первую минуту никто не мог поверить, что мой отец мертв, пока к его губам не поднесли зеркало, принесенное из дома дяди Бозо́ра.
С террасы в комнату внесли деревянную тахту. Постелили на нее ковер и стеганые подстилки. Положили тело отца на тахту.
Прибыл какой-то высокий человек в европейской одежде. Наверное, из учреждения. С ним были два русских врача, мужчина и женщина. Я догадался, что это врачи, потому что у них из-под пальто виднелись белые халаты. Я никогда на встречал врачей в доме, мне казалось, что они всегда сидят в больнице и лечат только там. В прошлом году, когда у меня заболел зуб, подмастерье моего отца Ума́р водил меня в больницу, там мне положили на зуб что-то пахучее, и боль сразу прошла.
Врач обнажил грудь отца, приложил ухо и замер. Потом он медленно встал, вышел на террасу и тихо сказал: «Мертв…» Он говорил по-таджикски.
— Как это «мертв»? — жалобно спросил дядя Устокурба́н. — Он ведь лежит словно живой!