Выбрать главу

Она сидела за швейной машинкой. Бросила на меня быстрый взгляд и тотчас опустила голову, снова занялась шитьем. Я подошел к ней и коротко сказал:

— Мама не придет.

— Да? Ну да, конечно…

Бабушка ответила мне как ни в чем не бывало, и это меня поразило. Я-то ей сказал свое безразлично, чтобы не расстраивать. Но почему ей все равно? Она ни капельки не переживает. Тронула колесико машины и шьет, колесико стрекочет: тук-тук-тук… Бабушке ничуть не жаль, что мы останемся теперь без моей мамы! А ведь сколько раз говорила, что любит маму и что еще больше привязалась к ней после того, как мы осиротели…

Что ж, если не переживают другие, не буду и я. Обиженный на бабушку, я молча вышел и взобрался на крышу. Здесь, на крыше чуланчика-кладовки, мое любимое место, особенно если созвать сюда мальчишек из других дворов, где у ребят тоже есть на крышах свои любимые места.

Сейчас мальчишек нигде не видно. Я лег ничком на хорошо укатанную глину, еще влажноватую после вчерашнего дождика, уткнулся лицом в ладони. Долго я лежал так, стараясь ни о чем не думать. И не заметил, как уснул.

Не знаю, сколько я спал, а проснулся, как от толчка, от бабушкиных рыданий, доносившихся сюда со двора. Ящерицей скользнул я к краю крыши, чтобы увидеть, кто посмел обидеть бабушку. На порог соседнего дома выскочила наша родственница сестрица Умри́ и в страхе всплеснула руками:

— Опять биби Мухаррам голосит, опять горе посетило ее двор?! Кто же у них теперь-то умер?

Нет, никто у нас больше не умер. Бабушка голосила, как по мертвой, по моей живой маме, которая ушла от нас. На ее плач и прибежала к нам сестрица Умри.

Протиснувшись толстыми плечами сквозь лаз в глиняном дува́ле[18], спешила утешить бабушку и поплакать вместе с ней невестушка Бираджа́б. Прибежала и тетя Фатима́ и другие пожилые женщины из соседних дворов. Все они рыдали в один голос с моей бабушкой, сочувствовали ей, но при этом каждая поминала и свои горести, чтобы было понятно, как печальны судьбы людей в этом мире.

Сначала я хотел сойти с крыши вниз, чтобы быть в такую минуту рядом с бабушкой. Но почему-то я постыдился делать это и притаился наверху, — наверное, потому, что сама бабушка и все женщины то и дело поминали со слезами «сиротиночку горькую», «вдвойне сиротиночку при живой матери». Я понял, что это говорится обо мне. Не сойду я вниз, а то начнут там жалеть и утешать меня. Пусть посильнее жалеют бабушку. Пусть помогают ей голосить. Я давно заметил, что бабушке делается легче на душе, если она поплачет как следует и выскажет все свои самые жалобные слова.

Как ей не горевать сегодня, если ее покинула та, которую бабушка любила, как родную дочь? Ведь моя мама была для нее последней надеждой и опорой… Моя мама придавала бабушке сил, брала на свои молодые плечи самые тяжкие заботы. А что будет теперь?

Я лежал на крыше, слушал плач женщин и сам заливался слезами жалости.

* * *

Мертвенная тишина воцарилась в нашем дворе с тех пор, как не стало здесь моей мамы и моего веселого братика Шакира.

Бабушка сделалась неразговорчивая; таким стал и я — с кем мне говорить, если молчит она? Я никогда не замечал прежде бабушкиной старости, а теперь вдруг заметил: кожа лица была у бабушки раньше светлой, а стала темной и сморщенной, зеленоватые глаза сверкали живо и зорко, а теперь потускнели… Порой мне казалось, что у нее не осталось сил даже на то, чтобы вздыхать и плакать. А потом, глядишь, вдруг встрепенется и начинает живее прежнего делать бесконечные свои дела: убирает в доме, печет, стряпает, штопает мою одежду, шьет что-нибудь для продажи на базаре, чаще всего — халаты.

Я радовался, что бабушка ожила, и никогда не жалел оставить игру с мальчишками, лишь бы помочь в домашних делах: подметал в комнатах, ловко разводил огонь в очаге, носил продавать молоко от нашей козы. Даже за такое чисто женское дело взялся, как плетение тесьмы — узорчатой каемки для оторочки халатов.

Конечно, никто не должен был знать, что я плету тесьму. А то задразнят: «Девчонкой стал!» Если увидят мои близкие друзья, Шарифбо́й и Исмаи́л, — не беда, они-то не станут меня высмеивать. А другим ребятам только попади на язычок. Такие, как малыш Шаро́ф, мне не страшны, откуда малышу знать, мальчишечье дело я делаю или девчоночье. А вот от старших ребят надо таиться. И я, занимаясь тесьмой, все время поглядывал на ворота. Так и сегодня.

Бабушку это рассердило. Она заметила мою рассеянность и прикрикнула:

— Что это с тобой? Взялся — работай как следует, не серди меня!

Да, она стала раздражительной. И обидчивой. Это заметили наши соседки и родственницы. Как-то тетушка Биобида́, взобравшись зачем-то на крышу своего дома, увидела бабушку, убиравшую у нас во дворе, и ворчливо сказала ей:

— Эй, Мухаррам-апа́, если взяли чужую вещь, так надо возвращать. Сказали «завтра верну», а это «завтра» продолжается уже целый месяц.

Никто никогда не обижался на ворчунью Биобиду, тем более моя бабушка. А тут вдруг вспылила:

— Что же это я у вас взяла и не вернула?

— Топор! Дочь моя вам давала топор. Забыли? Вы же сами приходили, своими руками унесли. Навсегда, что ли?

И правда, я как-то видел в чулане под грудой старья чей-то топор. Сильная и ловкая мама умела орудовать топором, а нам с бабушкой он к чему? Вот и забыли о нем.

Тут бы извиниться перед соседкой, вернуть вещь, а вместо этого бабушка еще и отчитала Биобиду:

— Топор ваш я хоть и взяла, да не проглотила же! Всем вам так и мерещится, что эта старая немощная Мухаррам, оставшаяся без своего сыночка, а теперь и без невестки, возьмет что-нибудь ваше да и присвоит. Не так ли? Нет, никто на ваше добро не зарится!

— Да вы это что, апа?! Да разве я что-нибудь хотела такое сказать или… — заголосила опешившая Биобида.

— Нет уж, у меня никогда не было в привычке людей грабить! — не унималась бабушка. — Слава богу, ноги-руки еще целы, кусок хлеба себе и внучонку заработаю, с протянутой рукой под чужими дувалами не пойду. Ничего вашего мне не надо!

Сестрица Умри, услышав ссору, вышла на порог своего дома и попробовала урезонить бабушку, но досталось и ей:

— А ты что вмешиваешься? Слишком молода, чтобы мне указывать. Та безбожница придралась из-за своего дрянного топора, а теперь и ты выскочила? Я не такая, как вы думаете. Это вы ловкие — брать и не отдавать чужое, так и дрожите над каждой иголкой, а я, а я…

— Успокойтесь, биби… — ласково попросила сестрица Умри. — Ведь вас все любят и уважают, а вы сегодня вон какая… Не надо, биби!

Я догадался в этот миг шмыгнуть в чулан, отыскать там злополучный топор и кинуться с ним во двор к Биобиде, чтобы вернуть ее собственность.

— Какая муха твою бабушку укусила? — ворчала тетушка, спускаясь ко мне с крыши по лесенке. — Конечно, мой язык тоже хорош, но я ведь ничего такого обидного и не сказала, а?

Я не ответил и вернулся домой. Соседки давно попрятались от бабушки, а она все еще бушевала у нас в комнате, словно продолжая свой разговор с сестрицей Умри (о тетушке Биобиде она успела забыть):

— Тебя в жизни еще и муравей не успел пощекотать, поэтому и горя не знаешь. Муженек твой при тебе, о горсти муки заботиться не надо, ты одета-обута, душа твоя безмятежна, так откуда же тебе знать, что такое горе горькое?! Вот и сидела бы себе дома, помалкивала. А то видишь, полезла в чужие дела, взялась учить меня разговаривать с людьми!

Эти слова бабушка выкрикивала у открытой двери, чтобы их могла услышать сестрица Умри. Но та не отзывалась, не показывала носа, и бабушка из-за этого совсем пригорюнилась. Она села на сундук и тихо запричитала:

— Не будь я такой обездоленной — не ушел бы безвозвратно сын мой единственный, подобие легендарного Рустама[19], мастер — золотые руки, не уснул бы вечным сном в сырой земле, покинув жену-красавицу да двух сыночков-цветиков. Не будь я несчастной, не попрекали бы меня все, кому не лень.

вернуться

18

Дува́л — глинобитная высокая стена-ограда.

вернуться

19

Руста́м — богатырь, герой эпического сказания.