— Зымка, дай! — крикнул дед Мирю.
Собака кинулась, взяла в зубы перепела и, смеясь глазами и радостно виляя хвостом, поднесла его хозяину.
— Положи в сетку, — сказал он мне.
Вне себя от волнения и восторга, я взял в руки теплую, мягкую, пушистую птичку. Она лежала на моей ладони, свесив маленькую, похожую на куриную, головку. Я дивился коричнево-серым перышкам на ее спине, соломенным мазкам на перьях, неуловимым переливам тонов, в которых было и что-то земное, и что-то таинственно-манящее. Под конец я не вытерпел и тайком понюхал убитую перепелку, как это делала Зымка, знакомясь с каким-либо новым предметом…
Через полчаса убитые птицы уже здорово оттягивали мне пояс, а их лапки царапали мои голые коленки. Я не отрывал глаз от Зымки. Хотя я хорошо знал это плато, мне казалось, что я попал в какую-то неизвестную местность. Перепелок было много, особенно в овсах. Зымка находила их мастерски. Она бежала по краю поля и, найдя какую-то невидимую воздушную струю, подставляла ей нос. Иногда она просовывала голову в гущу стеблей, старательно втягивала в себя все запахи поля и, если там пряталась перепелка, заходила вглубь. Нежные метелки овса, русые, как девичьи косы, покачивались и шелестели. Собака прокладывала среди них дорожку, и вдруг наступала тишина. Ни один колосок больше не шевелился.
— Гоп, Зымка! Дай! — кричал дед Мирю, прижимая приклад к плечу.
Чтобы не топтать овес, он заставлял собаку поднимать перепелок, хотя и полагал, что это может испортить ее выучку.
Я обливался потом, но не чувствовал ни жары, ни тяжелой сумки за спиной. Стерня колола мои босые ноги, ежевика расцарапала мне щиколотки, но все это меня ничуть не трогало. Мне ужасно хотелось увидеть, как перепелка лежит под самым носом у Зымки, и понять, почему она не улетает, если собака не двигается. Каждый раз, когда Зымка делала стойку, я порывался попросить старика позволить мне посмотреть на перепелку. Но, когда дело доходило до выстрела, я решал, что попрошу в следующий раз.
Часам к десяти, когда высохла роса, обе сетки наполнились. Зымка устала, вывалила язык, дышала с хрипом. Становилось жарко. Дед Мирю решил свернуть к реке. Там собака могла бы поостыть, досыта напиться и отдохнуть. После этого можно было обшарить оставшуюся часть плато.
Мы зашагали прямиком через жнивье и картофельное поле. Вдруг Зымка сделала стойку чуть ли не на голом месте, недалеко от высоких бодяков. Учуяв перепелку, она не успела даже спрятать язык и так и замерла, прихватив кончик языка зубами. Большая серая муха тотчас присосалась к нему, но Зымка ничего не замечала.
Я попросил деда разрешить мне взглянуть на перепелку.
— Раз уж тебе так хочется, иди вперед. Только осторожно, не подними ее. Смотри туда, куда смотрит собака, промеж соломинок.
Осторожно и робко я подошел поближе. Я окидывал лихорадочным взглядом каждый комок земли, потом снова смотрел на Зымку и пытался понять, куда уставилась она. Перед ней ничего не было. Я сделал еще шаг, снова всмотрелся и тут наконец заметил перепелку. Она лежала в полуметре от собачьей морды, и соломинки сливались со светло-желтыми полосками на ее перьях, так что казалось, будто ничего, кроме земли, под соломинками и нет. И как она лежала! Вытянутое вперед, прижатое к земле тельце даже не вздрагивало, словно она была не живым существом, а чем-то неодушевленным, окаменелым и мертвым. Маленькая головка с черными, как бусинки, глазками была опущена. Перепелка смотрела на нависшую над ней морду Зымки, а Зымка смотрела на нее. Так они и замерли в немом созерцании: Зымка — скованная нерешительностью, точно завороженная, а перепелка — парализованная ее присутствием, подстерегающая то мгновение, когда собака бросится на нее, чтобы самой тут же взлететь. Постепенно я начал различать отдельные краски на ее перьях, темно-серое, почти черное ожерелье у горла. Мне стало жалко эту притаившуюся, точно мышонок, птицу, но, с другой стороны, я испытывал страстное желание ее поймать.
— Видишь? — спросил дед Мирю.