Народу в библиотеке всегда толпилось множество, а деревянный ящичек для читательских карточек был почти пустой. Даже Коля Нема, попов работник, стал заглядывать, но как все - без толку: книг не брал, только мычал, шевелил пальцами, громко смеялся, чем-то довольный. Потом и сам отец Петр заглянул раз в библиотеку, все похвалил, чуточку посидел, отдыхая на стуле, мужики обратились к нему по поводу своих ожиданий и сомнений, он заторопился, ушел, не взяв тоже ничего.
Мужики, не стесняясь, разговаривали про свои дела - соснового, набитого книгами шкафа будто не замечали. Григорий Евгеньевич торчал за своим столиком как посторонний. Словно не к нему пришли в библиотеку, а он заглянул к мужикам на минутку в кузню или присел по дороге на бревна возле Косоуровой избы, стеснительно слушает разговоры, не решаясь, как прежде, сказать слово. Шурке было очень неловко и обидно за своего бога, за библиотеку и стыдно за мужиков. Он вертелся возле них, показывая им шкаф, какой он высокий, просторный, набит доверху, хвастался, какие страсть и ужас интересные книженции тут спрятаны, можно взять, что нравится, только пожелай, попроси - любую дадут почитать. Не хочет ли кто попробовать взять книжечку? Он советует вон те, самые толстые, с нижней полки, например, романы Льва Толстого, по фамилье и книжищи, ей-богу! Есть еще романы Тургенева, Достоевского, для них, мужиков, специально написаны, честное слово!
Его, Шурку, не слушали. Мужики интересовались другим, болтали себе разное, иные уже ругали новые порядки, как раньше ругали царя, совались поминутно в газеты, нет ли там чего, не написано ли про землю, про замирение, нетерпеливо ожидали важных перемен, а их не было. И тогда мужики принимались спорить, прибирать всякие разные разности, пугать друг друга: опять, слышно, подавай мясо фронту, ходят, грят, прямо по дворам, командой, с ружьями, у кого две скотины - забирают одну: лишняя, анафема, тащи ее за хвост, потому как Черносвитову жрать нечего, отбивной каклеты захотелось. Может, враки, может, и не враки, болтай больше, как раз и накличешь, накаркаешь беду...
Никита Аладьин не любил пустословия, но и он иногда им занимался. От нетерпения, что ли, чтобы время быстрей бежало, привалили бы поскорей желанные перемены в жизни? Наверное, от этого. Однажды Аладьин при ребятах заговорил вот так о пустяках, которые всем известны, а кончилось все таким событием, что вспоминать не хочется, страшно.
Глава IX
ПОЧЕМУ МОЛЧИТ БОГ?
- К примеру, скажем, для чего человеку руки? Нешто для того, чтобы зря болтались, таскали в рот щи-кашу, хуже того - в чужой лазали карман? спрашивал дяденька Никита, пощипывая нитяную редкую бороду. - Нет, руки у меня для того, чтобы топор держать, а уж потом и ложку. Туда, в ложку, опрежде надобно положить, после разевать рот. Они, руки, я слышал, читал, и отросли от работы, ловкие, все умеют... Я так понимаю: ноги даны тебе ходить, голова - думать, руки - ломить, гнуть до десятого пота, зазноб несказанных гладить, отраду нашу, - засмеялся он, уклоняясь от кулака Ираиды, жены. - Вот еще мужей понапрасну лупить - это тоже ихнее дело, ручек некоторых, белых, пригожих... Э? Знаю, знаю - и ручищи небелые, непригожие дерутся спьяна, сдуру, бывает. Не в том суть. Не для кулаков они придуманы, наши рученьки, складно, разумно, - для труда и ласки, чтобы поздороваться... ну и рюмку держать, а то как же?! Природа, она, братухи, не зевала, давно-о все предусмотрела правильно.
- Скажи, бог предусмотрел? - не утерпел, укорил Павел Фомичев.
- Ну бог, все едино, - согласился Аладьин. - Природа и есть всему творец, делатель, каких поискать.
- Не балуй! - остановил его дед Василий Апостол, страдальчески морщась.
Он весь вечер молчал, прислонясь спиной в худом дождевике к теплой печке, бородатый, в дырах и заплатах, как огромный трухлявый, обросший мохом пень, который забыли выкорчевать. Зачем дед пришел сюда, на люди, что ему тут, в библиотеке, надобно, не скажешь. Он точно ослеп и оглох, ничего не видел и не слышал, просто грел старые больные кости. А тут, как заметили ребята, его так всего и передернуло. Но заговорил он неохотно, как бы по обязанности:
- Бог сотворил природу твою за шесть ден: твердь небесную и твердь земную, сушу, стало, светила для ночи и дня... и нас, дураков, - все сотворил бог. А ты будто не знал? Притворяйся! От Прошки, беспутного племяша моего, покойника, научился богохульничать. А чем он кончил, забыл? Покарал его господь, убрал в одночасье! - кричал уже по привычке дед. И не светлые озера, не темные омуты стояли у него на дубовом корявом лице, в ямах под клочкастыми седыми бровями, - там зажглись костры мрачным, дымным огнем. - И увидел бог, что это хорошо, что он создал, - хорошо весьма... Вот что сказано в Священном писании, в Библии, на первой ее странице. И мы, губошлепы, были тогда хорошие, пока не грешили, слушались всевышнего. Сказано дале: и почил он в день седьмый от всех дел своих, которые сделал... А ты заладил - природа... Тошно, грешно слушать тебя, Никита Петров, умный ты человек!
Дедко безжалостно шаркал разбитыми, в глине, чугунными сапогами по чистому новому полу, собираясь уходить, и не уходил. Большая, позеленелая за зиму борода вздымалась и опускалась на груди от порывистого, хриплого дыхания, как сердитая, с гребнями волна. Костры его горели и дымили, обжигая каждого, кто стоял, сидел к ним близко. Ему, Василию Апостолу, точно хотелось, чтобы с ним не соглашались, опровергали его слова. Опровергали не то, в чем сомневались нынче мужики, а его, деда, рассуждения. Казалось, ему не было никакого дела до революции и свободы, что прогнали в Питере царя, мужики и бабы ждут не дождутся земли, замирения на войне, сахару и дунаевской махорки, дешевой мануфактуры и всяческих иных приятных перемен в жизни. Он думал о своем, самом важном, как Евсей Сморчок, но о чем именно и тут, как у пастуха, не догадаешься. Во всяком случае, не о том, что его разжаловали в усадьбе в ночные сторожа. Говорят, он не обиделся на Степана-коротконожку, что тот перехромал ему дорогу, выслужился, залез на его, дедкино, место, - Василий Апостол взялся покорно за еловую колотушку и стучал в нее по ночам так же старательно, как все, что он делал раньше. А вот что верно, то верно: с тех пор как перестал носить Митя-почтальон письма с фронта от последнего сына Иванка, что-то очень мучительное происходило в душе у дедки, каждому видать, - он не находил себе спокойного места и оттого, должно, забрел в библиотеку. Будто он начал в чем-то сомневаться, сильно тревожиться, словно на уме у него было совсем другое, чем он говорил, и ему хотелось, чтобы его в этом утвердили люди, уверили окончательно. Сам он увериться не решался, точно боялся того, о чем думал. Но с дедом не спорили, уважительно помалкивали.
Так было и сейчас. Дяденька Никита, виновник, уронив голову на плечо, потупился, определенно совестился за свои слова, Василию Апостолу приходилось самому, как прежде, успокаивать себя и учить народ.
- Я есмь альфа и омега, начало и конец, первый и последний, был мертв и остался жив и пребуду в царствии своем во веки веков... Вот он какой, господь бог наш, вседержитель, который грядет. Он сотворил добро, ибо всеблагой, нету его милостивее. Ну, а зло - от искусителя. От кого же еще?.. Не те книги читаешь, Петров Никита, давно тебе говорю, не те. Уважаю тебя, а за это - не могу, дерзишь перед всевышним... нет, не могу! - глухо ворчал дед, и дымные костры его поджигали теперь стол, и скамьи, и сосновый шкаф с закрытыми дверцами. Костры жгли пожаром и выдумщика, истинного творца всего этого, Григория Евгеньевича, который отвернулся к окну, бледный от позднего весеннего света. - Как же не быть злу, коли есть диавол? Что же ему больше делать, хитрому змию, как не сеять зло? - бормотал дед и старался потушить свои костры-пожары. - Диавол сперва соблазнил, как знаете, бабу, а она, стерва, мужика... Так и пошло. Скажу, не постесняюсь: баба - грех, зло.