Мириам продолжала листать газеты. Наконец в «Зюддойче Цайтунг» на странице комментариев она наткнулась на небольшую колонку под названием «Тепфер опережен загрязнителями».
«Слишком поздно и слишком мало — в этом и заключается трагизм экологической политики. Промышленность, как это было с гордостью заявлено в огромном объявлении, наконец-то практически исключила из химического состава спреев фреон. Но при этом такие наиболее серьезные и важные вещества, как хладагент и газообразное топливо, остаются. И заменяющие химические вещества… так или иначе подогревают атмосферу Земли».
И сколько аэрозольных баллончиков старого образца уходит в страны «третьего мира», думала Мириам.
«Министр экологии Тепфер поставил задачу: к 1995 году снизить применение фтористо-хлористого углеводорода на 90–95 процентов…»
Опять только многолетний срок вместо немедленного запрета, думала Мириам.
«С объявлениями у этого федерального правительства всегда порядок. Однако в противовес годами повторяемым прогнозам, например, загрязнение воздуха в Германии не только не уменьшилось, а даже усилилось. Основные причины: большое количество грузовых автомобилей и автомобилей с неотрегулированными карбюраторами… Готовящийся свободный проезд для транзита грузовиков всех стран через ФРГ станет страшной катастрофой, — если не будет срочного политического решения против…»
Мириам Гольдштайн тихо сидела в белом кресле у окна и смотрела на многочисленные светящиеся башни в Сити. Она размышляла о том, кому была выгодна смерть Маркуса Марвина настолько, чтобы не остановиться перед убийством, — и вспоминала все новые и новые имена…
Старший комиссар Роберт Дорнхельм, которому директор тюрьмы предварительного заключения Франкфурт-Пройгнесхайм по старой дружбе предоставил в распоряжение свой кабинет, был высоким полным человеком с вечно фиолетовыми губами. Вопреки всем подозрениям, сердце у этого пятидесятивосьмилетнего мужчины было абсолютно здоровым. Комната, в которой он сидел, напоминала офис преуспевающего адвоката, и только тяжелые решетки на окнах портили впечатление. На письменном столе в узкой хрустальной вазе стояла красная роза.
Несмотря на жару — в кабинете не было кондиционера — массивный старший комиссар был в темно-сером костюме-«тройке». На темно-зеленом галстуке был приколот маленький позолоченный причудливый герб. Он неторопливо чистил ногти, когда распахнулась дверь и в комнату, тяжело дыша, ворвался Эльмар Ритт.
— Что здесь происходит? — рявкнул он. — Мафия наложила лапу и на это хозяйство?
Мужчина с фиолетовыми губами невозмутимо пожал плечами. Ритт продолжал бушевать:
— Марвин сидел в одной камере с Энгельбрехтом, не так ли? С торговцем оружием Энгельбрехтом. Этот спекулянт получает деликатесы из гостиницы — это право ему, видите ли, выхлопотал его адвокат. И, разумеется, этот Энгельбрехт настолько человеколюбив, что просто не смог спокойно смотреть, как Марвин запихивает в себя тюремную баланду, не так ли? И поэтому предложил ему ужин. Марвин с радостью согласился — еще бы! Я бы тоже с радостью согласился. Оба получили особое разрешение. А по телефону директор сказал мне, что в пище был яд.
— Да, но… — мягко начал Дорнхельм.
— Погоди! — Ритт все больше разъярялся. Ему было жарко, по лицу катился пот. — Почему же тогда великий гуманист Энгельбрехт тоже не умер?
— Дружище…
Дорнхельм снова пожал плечами и замолчал. В вечной невозмутимости и терпении многие усматривали объяснение его успешной карьеры.
— Мужчина, доставляющий еду, отдает передачу у входа, а на следующий день забирает пустую посуду, не так ли?
— Эльмар! — внезапно взревел Дорнхельм.
Резкая смена его настроений тоже поражала.
— Не рычи! — заорал Ритт. — Грязное дело! Мужчина никогда не входит в здание. Посуду с едой забирает служащий, потом надзиратель приносит ее в камеру, где сидят Энгельбрехт и Марвин. Все должны есть в камере. Контроль во время приема пищи незначительный. Здесь, в здании, ты можешь искать убийцу Марвина до 3000 года! Но и в этом случае успеха не будет — это я тебе говорю!
Дорнхельм наконец перекричал его:
— Да заткнись же ты, парень! Твой Марвин вовсе не отравлен. Он очень даже живой.
— Что?