…В сушь июньскую тяжело отучилось небо и расколол воздух блескучий клин. Дикой силы удар оглушил березу, ослепило ее ядовито-голубое пламя. Запахло гарью серной, черным варом запеклись на стволе брызги. Однако побитая и обугленная, выдюжила она.
…Выпало лесистому мыску у росстани делянкой быть. Частозубые пилы заплевали опилом, стали валить и валить березняк. Березу оставили, но для питья выдолбили у комля глубокую лунку. Казалось, открыла она перекошенные губы и, как слезами, захлебнулась светлым соком.
…Кто-то шальной от чувства вышел к березе и опоясал-вырезал на стволе «люблю Маню». Может, и разлюбил тот парень свою Маню или она его, может, и поженились, — сколько весен-то сбежало в подгору ручьями. А только слова те, если отвести седую ветку, все еще выступают на коре.
Выйду на росстань, и вся она у меня на глазах. Дородная, чуть-чуть ссутуленная, чуда-то устремленная и отчего-то задумчивая. Не помню я березу стыдливо-молодой. Смутно припоминаю, когда стояла сильная и статная. То шумела и спорила с кем-то, то горюнилась и окликала дороги кукушкой. А когда высвистывала иволгой, мне казалось, будто мать погоняет Воронуху. И вот-вот задробят колеса телеги лесной дорожкой по корням березовым.
Растекаются от росстани полевые пути, теряются в половодье пшеничном, дальних березняках и осинниках. Птичий голосок повис в знойном воздухе: «Ты седая, ты седая, ты седая…» И шевелит вздохами ветер желтые пряди, и щемит у меня сердце, и слова мои остановились, словно застыдились они подслуха.
«ИЮЛЬ, ИЮЛЬ…»
Спокойно лежит поплавок-пробка на заводи. Смотрю на него, окуриваюсь сигаретным дымком и почему-то парнишкой себя вспоминаю. И жалею: мне бы тогда Ольховочку возле Юровки — с весны до осени сидел бы на бережке, и хоть на крючки из откаленных иголок да проволоки, а все равно выждал бы полосато-брезентовых окуней. Не чета они гольянам. Для тех и леску плести не стоило. Выдернешь у стреноженной лошади из хвоста пару волосин, скрутишь наскоро и выдержит любого гольяшка…
Поплавок изредка качнет вздохом ветерка и расплывется круглая усмешка. И кажется, не с воды, а откуда-то сверху из зелено-шершавых листьев ольшин подсматривает за мной Ванька Парасковьин: «Крадче удрал на рыбалку, а все одно выслежу. И ничо тебе без меня не изловить…»
Я начинаю озираться. Только тихо и безлюдно по берегам неширокой речки. И над головой лишь ольхи раздумчиво смотрятся в заводь. Им, может, ниже хочется склониться, лизнуть прохладистой воды, но жилистый хмель обвил их с ног до головы, раскудрявился холостым парнем, не отпускает.
И некому за мной подглядывать. Ванька давно не Ванька, а сталевар уральского завода, семью скопил, того и жди — дедом станет. И сам я какой уж парнишка… Пусть не разглядится с отраженья седина волос, шрам под правым глазом и морщины, однако сними картуз и обсядет-искусает плешину комарье. И дома никто не тревожится обо мне. Разве лишь сгорбленная матушка в селе — оно отсюда за реками и лесами со стороны сердца — вспомнит вечером и благословит меня издалека…
Снова вьется дымок и снова на поплавок гляжу, и умом перевалы жизни понимаю. А сердцу так хочется в детство вернуться… Колотиться, рваться из груди за утянутым под воду поплавком.
Да и только ли сердцу… Опять вздрагиваю: ожили ольхи ребячьими голосами. Налетели-закопошились синицы, запозвенькивали разом. О чем — не разберешь. Но одна перебила всех и наивно-удивленно завела:
— Июнь-июнь, июнь-июнь…
И подхватила стайка зачиналу, и зааукалось по ольхам и черемухе:
— Июнь-июнь, июнь-июнь, июнь-июнь…
Сбоку от меня молчком подсела на черемшину старая синица. Поотстала и позже молодых к Ольховочке прилетела. Слушает, как слева стайка неурывно трезвонит: «июнь-июнь, июнь-июнь», — а сама о чем-то размышляет.
И разглядывает заводь: откуда на ней взялась неподвижно-желтистая рыбка, почему над водой лилово забледнели листья черемухи? Лишь приумолкла стайка — тогда и сронила синица с черемшины:
— Июль, июль…
Она не пропела, а как бы грустно молвила своим детям, о чем думалось ей. Не поприметилось тем, как отлетел на воду таловый листик, перезябли низом ветки черемухи, а вон за угорчиком береза никак не спрячет побелевшие пряди. И на опушке охватывает изнутри беспечный осиновый трепет украдчиво-багровые языки.