— Киаа, киаа, ке, кек!
Получалось что-то вроде того: кидай, кидай еще, еще…
— Пожалуйста, кушай на здоровье! — бросил чайке еще несколько пескарей. И тут же спохватился: забавляюсь с пескарями и чайку угощаю, а время к вечеру. Щучка, небось, обойдется без моих живцов, отужинает сама зубастая, и напрасно стану ее заманивать на жерлицы.
Смотал удочки, закинул мешок на спину и поднялся на берег от переката. Чайка отлетела опять на камень и замолчала. Ну, кажись, насытилась? Захватил из котелка еще с пяток рыбинок и бросил на песок. Собрала ли их чайка — некогда было ждать, заторопился к омуту…
Веселая ловля щук заманила меня на Барневку и остаток лета рыбачил я только на ней. Но уже не просто из любопытства начинал с переката, где постоянно поджидала меня на бутине голодная чайка. Лишь подворачивал со степи к речке, она с криком снималась и пролетала над яминой. Облетит и усядется на камень. Приходилось кормить вначале ее и уже после запасать живцов.
За нахлебницу я не считал чайку: множество раз доводилось наблюдать не грачей, а стаи летящих чаек следом за тракторами на пашне. И мыши, и все-все, что выворачивали плуга, — подбиралось чайками. Значит, и они вносили свою посильную долю в урожай хлеба.
…В сентябре одолели меня разные заботы, и на речку приехал тогда, когда Барневку «схватило» льдом, только меж камней и пробивались жилки воды. Но не паслись пескари и не сидела на бутине чайка. Да об эту пору они отлетают из наших мест.
Пусто и голо на речке, лишь ветер трепал с еле уловимым медным звоном уцелевшие на талинах сморщенные листики. «А чайка-то, поди, ждала-поджидала», — неожиданно затосковал я.
Стоял у переката и не заметил, когда пригнал ветер холодную тучу и она осыпала меня и землю первым, отчего-то солоноватым снежком.
В ЛИСТОПАД
Отцветающим подсолнухом свесилось над лесами солнце.
…Не стерпел, вздохнул шумно ветер возле березы. Всплеснула она руками, и полетели-посыпались оттуда не то листья, не то желтогрудые птахи. Березки-подростки к матери своей обернулись и тоже пустили пташек. А осень прислушивается бугорком, приглядывается красноглазой калиной. А может, она же уставила немигающие черные глазенки с крушины?
Слушаю перешепот лесной и спускаюсь в низину. Из отавы приподнялась, словно тоненькая девочка, поздняя купавка. Золотеет ее головка, и сама она, холодная, вздрагивает от утренней сырости. И совсем по-летнему раскрылся огненно-желтый козлобородник, а рядом в болотине взяла да и расцвела скромная калужница.
Не опустела округа, не замолчала: то парочка вяхирей, присаживаясь, собьет листву с берез, то поднимутся над деревьями стайкой горлицы. «Квох-ох, квох-ох», — шумят дрозды-рябинники, перелетая с безъягодных черемух.
В лесной прохладе все еще тоненько вытенькивают пеночки. Тут как бы лето с осенью на меже остановилось. Большие синицы со всех сторон то попискивают, то звоночками перекликаются. И полевые воробьи, как на базаре, о чем-то спорят. «Фи-фи-фи», — насмешливо кричит один. «Чо-че, чо-чи-че», — частит другой. В охотничьем азарте на них внезапно налетает ястребок, и воробьишки молниеносно забиваются в кусты.
А леса все волнуются, перешептываются, и с шорохом летят, летят листья… В колодчике сверху листья, а в воде — медные полоски с краснотала, кругляши с берез и осин. И все метет, заметает его листопад.
День засерел и сгас. И глухо стало, и вечер сиротливо мигнул огоньками звездочек. Только шорох и шушуканье в темноте, только листья за воротником моим, под ногами, на плечах дышат яблочным запахом и чем-то еще непонятно грустным и близким.
*
ТУТ ЖИВУ
Еле одолел на лыжах бурелом по ольшанику, и лишь выбрался на взгорок близ рослых сосен, как сразу и повалился на стеклянно-зернистый снег. Здесь меня не остужало ветром. Здесь горячило-угревало солнце, словно и не на сугробе я лежу, а на песчаной речной косе. Впору и вздремнуть — отквитаться за ночь без сна в дымном чаду лесной избушки. И забылся бы, пока хватило тепла одежде, но девичий голосок раскрыл глаза и приподнял на сугробе.
— Тень-тень, тень-тень! — не очень громко, как бы только для себя и меня, вызванивался он из ольшаника.
Посмотрел туда — никого. А голосок ближе и ближе, и вот на всклоченную поросль боярки вкруг барсучьей норы порхнула непонятная птаха. Вроде бы, большая синица, но какого цвета перышки — не разберешь. До чего же она грязная, словно вымазана печной сажей. Зимой в городе и можно увидать такую «неряху». Там издали, бывало, и не отличишь воробья от синицы. Отвозятся в трубах и все на один окрас.