Третий акт. Маша лежит на диване, слушает и не слушает разговор Ольги с Анфисой. Внутренний монолог ее идет необычно.
Пожар. Пожар в городе. Пожар в душе. Сгорает мир детства, юности… Как хочется поговорить с Глебом!
Вошла Наташа. Слушать противно — концентрат грубости, мещанства… Маша встает, берет подушку, уходит. Алена устраивается в темном уголке за кулисой на низком кубе. Сгорает мир детства — это больно. Падают детские боги и боженята. Мир становится беспокойным, запутанным. А хуже ли он? Может быть, он шире, ярче, сложнее, заманчивей?
Прошел на выход Сергей. Он, как и Женька, не хочет ничему верить. Джек и Володька Сычев напились — нашли повод! Володька что-то говорил мерзкое — Олег его ударил. А в аудиторию всунулась Марина — вечно ищет Мишку! — заахала, закричала. Как из-под земли вылез Недов: «Что? Драка?» А Джек (молодец все-таки!) сказал: «Что вы, Ларион Николаевич, мы работаем над этюдом к „Двадцать лет спустя“.» Недов, хоть из кожи вылупись, ничего сделать не может. А интересно, за что Олег стукнул Володьку? Почему ребята не говорят?
Прошли Агния, Валерий и Сашка. Он смотрел во все стороны и не заметил Алену в темноте. Почему для него все так ясно? А у нее — пожар. Пожар. У нее — пожар, у Маши — пожар. Сгорает мир детства. Как непохожи и похожи эти два пожара!
Трудно уснуть после генеральной. А после неожиданно вылившегося разговора с курсом — еще труднее. Что-то Павлуха покашливает. Но дышит легко, и головенка не горячая. Соколова порылась в ящичке ночного столика — непрерывно пополняется запас снотворных, на столике приготовлен стакан с водой: сон стал совсем разлаживаться. Надо лето провести с толком, надо отдохнуть и полечиться. Главное, усталость не от работы, а от Недова и компании. Сейчас он поджал хвост, но это до поры. Корнев-то с осени уходит. Сплетни об Алене, слава богу, затихли, не дошли до нее. Сычев, выпивши, что-то еще сболтнул. Дрянь человек, и ничего с ним не сделать — за спиной родители. Вероятно, Амосов правильно применил рукоприкладство. Какой соблазнительный для Недова случай сорвался! Огнев называет Алену женой — значит, все в порядке. Не хотят праздновать свадьбу — их дело. Одним нравится торжество и поздравления, другим — нет. Саша горд, сияет: завоевал наконец! Алена словно прислушивается к себе, не взрывается, не хохочет по-девчоночьи, как прежде. Сумеют ли сотрудничать в жизни, а не бороться друг с другом? Трудные характеры, особенно Саша. Если она его действительно любит…
Почему вдруг так далеко перекинулись мысли?
Тысяча девятьсот двадцать первый год. Памятный год. Напряженный, трудный. Кронштадтское восстание. Петроград голодный и нэпманский. Сколько непонятного: «Отступаем? За что боролись? Опять на буржуя работать? Не хотим, не станем», — как в горячке метались зеленые комсомольцы. Для шестнадцатилетней Анюты опорой и защитой стала тогда семья мужа. Свекор Андрей Николаевич Соколов, старый лесснеровец, сердился на комсомольцев: «Новые земли открывают, как парадным шагом по мощеной дороге идут? Где в обход, где ползком, а где и проплутаешь порядком. Никто впереди не идет. Ну, как же соображения у вас, образованных, нет!»
Никто впереди не идет. Так было тогда, так и сейчас. Только понять было тогда ох как трудно! В том же самом тревожном, памятном 1921 году вышла замуж Анюта за Пашу Соколова. Семья мужа приняла ее еще за два года до этого дня. Колчаковцы отступали и убили Анютиного отца, мать и брата. Большевики, заняв уральский городок, отправили девчонку к дяде и тетке в Питер. Анюта не нашла родных — оба умерли от тифа. Ее приняла к себе семья соседей — Соколовых.
Сколько счастья ушло безвозвратно! Пусть не легко складывались отношения шестнадцатилетней Анюты с мужем — пусть не легко. «Медовые-то месяцы пойдут после серебряной свадьбы, — смеялась, бывало, свекровь, — а сначала наглотаешься полыни: и душисто и горько».
Перестал кашлять — случайное что-нибудь. Столько с Павлухой страхов пережито — век не забыть. Ведь уже окреп, выправился, а чуть что — беспокойно. Ни с Анкой, ни с Алешей таких тревог не знала…
Сколько счастья ушло безвозвратно. Ушло? Разве не живут с ней все близкие, не помогают каждый день? Обостренная нежность матери, веселая мудрость свекрови, отец, свекор, муж… А сын Алеша?
Сегодня — трудный день — все близкие стояли рядом.
Началось с разбора генеральной.
Репетиция шла собранно, без «накладок». Радовала Строганова.
— Вами я довольна, — сказала Анна Григорьевна. — Третий и четвертый акты выросли. Сегодня Маша думала глубже, любила сильнее. О чем вы думали в начале третьего акта?
Алена, бледная от усталости, пудры и теней под глазами — грим застрял в ресницах, — ответила тихо:
— О пожаре… Нет, о культе личности.
Казалось, дыхание остановилось, сердца не стучали у сидящих. Анна Григорьевна ждала этого разговора, он был необходим. И все-таки дался не легко.
Четырнадцать пар глаз. Она привыкла к ним. Каждый день они глядели по-новому, одно было неизменно — доверие. А сегодня…
— Попробуем понять. Умер Ленин. Представьте, какое горе, тревога… растерянность. В хозяйстве еще крепко держалась буржуазия, в умах — буржуазное: нэп ведь. Кругом могучий враждебный мир, ни одной дружественной страны. Нужна была очень сильная рука. И в первые годы достоинства Сталина перевешивали недостатки. Эгоцентризм, подозрительность, жестокость проявились и развились постепенно. С древних времен говорят народы, что самое трудное — пройти «медные трубы», испытание славой.
Алена подняла голову.
— Почему, кто понимал… Почему не боролись?
— Разве сразу поняли? Ведь очень долго верили. Даже когда стали уходить близкие, кого знали, как самих себя, мы еще верили. Думали, что их запутали враги, что ошибка разъяснится — они вернутся. Ждали. Разве легко было понять? И тут же понять, что путей к борьбе нет.
— Раньше революционеры без страха шли даже на смерть. — Голос Зины дрожит, носик покраснел, лицо мокрое.
— Шли. Смерть не самое страшное. Шли. Против строя. За народ, за высокую идею, поднимали надежды людей. Шли, становились знаменем, примером, народными героями. А стать «врагом народа»? Смерть не самое страшное… Бессмыслица, может быть, даже вред от твоего слова, от поступка — вот что зажимало, как тиски. Постарайтесь представить — все переплелось, запуталось, намертво завязалось: дурное — хорошее, белое — черное, друзья — враги. Подъем первой пятилетки — и тут же страшное шахтинское дело. Тревожное начало коллективизации, Днепрогэс, челюскинцы, чкаловский беспосадочный перелет… и бедствия тридцать седьмого. Разве мы не искали пути? Нужно много знаний и мудрость философа, чтоб понять до конца этот трагический период в жизни народа. Вы ничего не видели, так мало знаете, не можете понять еще, а хотите судить. Думайте. Да я сама не знаю, как жили, как пережили. Работали. Это было, как всегда, несомненно.
Долгое молчание. Женя глядит в пол, глухо звучит его голос:
— А зачем рассказали нам? Не надо бы…
— Думайте, что говорите! Предать справедливость, не реабилитировать тысячи невиновных, лишь бы не сделать вам больно? Что за звериный эгоизм! Думайте, что говорите! А как призвать людей искоренять дурное, не сказав о нем? Не объяснив, как и почему это возникло? Как можно! Ничего вы не поняли. Думайте, поймите силу зла, глубину разрушений в человеческих душах, в человеческих отношениях. Упорно, изо дня в день все, а мы особенно, должны бороться с трусостью, бесчестностью, недоверием, жестокостью. Не мириться с лицемерием, с мелким культом мелкого тщеславия, с унижением человеческого достоинства. И главное — с ложью.
И снова вопросы, похожие на допрос, и тяжелое молчание.
Что еще сказать им?
…Декабрь тридцать седьмого. Затянулась вечерняя репетиция в театре. Скорей домой. У дверей квартиры, доставая ключ из сумочки, услышала знакомый «Прелюд» Скрябина. Отлегло. Усмехнулась — когда-то игра на рояле была только тренировкой рук хирурга, а ведь талантливый пианист. Открыла дверь.