Выбрать главу

В трубке слышалось частое, громкое дыхание… «Ах, какие сильные переживания! Заморыша-дистрофика вы не хотели знать, а теперь фотографии крепкого, красивого мальчика вам понравились? Подлец! Законная жена огорчила вас, родила третью дочку, и вы воспылали отцовскими чувствами к незаконному сыну. Подлец!» Соколова сказала сдержанно:

— Ребенок не забава. Чем позднее он поймет, что его отец трусливый, непорядочный человек, тем для него лучше.

Она услышала вздох, похожий на стон.

— Вероятно, у вас пропало желание встречаться со мной и мы можем пожелать друг другу доброй ночи?

— По-видимому, разговор не приведет ни к чему, — ответил Мелков с покорностью обреченного.

«Как он любуется своими переживаниями, как его, бедного, жестоко обидели!» Привычно сдавило в груди, боль поднялась, свело челюсти. Но тренированное дыхание позволило еще спокойно сказать:

— Предупреждаю: если вы сделаете хоть малейшую попытку встретиться с мальчиком, я напишу обо всем в вашу партийную организацию.

— Вы действительно считаете меня мерзавцем? — трагически воскликнул Мелков.

— Безусловно. — Соколова положила трубку.

Неужели Светлана позволила ему встречу с сыном? Она ведь отлично понимает, что папаша-гастролер — несчастье для ребенка. Или надеется, что сын оторвет его от семьи? Но ведь почти восемь лет тянется этот роман — значит, там его крепко держат. А сейчас появилась третья девочка… Подлец! А, наверно, на работе и среди добрых знакомых он «милый человек». Удобный для окружающих, потому что у него не может быть «ни сильных привязанностей, ни сильных ненавистей», а ко всему «безразличная доброта». Анна Григорьевна включила грелку, приложила к левому боку — может быть, отпустит?

Надо укреплять в Павлушке волю — выбить наследство отца и матери. Любить мальчик умеет. Правда, у Светланы сердце нежное, даже верное, только стойкости, силы — ни в чем. И любовь пассивная — в страдании, а не в действии.

Скоро семь лет ращу маленького человека, и я ему роднее всех родных. А права защитить его от жестокого бездумья родителей у меня нет. Бабушки вообще бесправны, а я и не бабушка даже.

Придется все же принимать какое-нибудь снадобье.

* * *

«Одних биотоков недостаточно». Эх, полюбила бы его хорошая девчонка!.. И что? Замучил бы ее. Жалко его. Если никому не верить, действительно, как в пустыне. Хуже. Оттого он такой оскаленный. Говорит: «Я урод», думает: «Я необыкновенный». И отгораживается от всех. Не один ведь он столько пережил, почему другие? Все равно, жалко его. «Корни скуки — внутри самого человека. Будить, разжигать, воспитывать добрые чувства…» — говорит Анна Григорьевна. А где у него искать доброе? Чего он хочет? — Алена поднималась по лестнице, отряхивала снег с пальто. У двери квартиры остановилась и снова старательно отряхнула воротник.

«Все тут же сказать Сашке. Взбесится — и пусть! И пусть! Ничего плохого не делаю. Почему легкомыслие, эгоизм? Летом не дал встретиться с Тимофеем — ладно. Глеб — другое. Глеб… разве можно? И я перед ним виновата. Уж так виновата… Имею право, должна даже. Все так прямо и скажу».

Она тихонько повернула ключ, тихонько вошла в темную переднюю. Конец коридора залило светом из комнаты — ей навстречу шел Саша.

— От тебя пахнет зимним лесом.

Его лицо стало мокрым от снега, таявшего на ее лице и волосах.

— Давно пришел?

— Только чай заварить успел.

Саша вел ее по узкому коридору, крепко прижимая к себе.

— Устала? Как репетиция?

Зачем он сегодня такой? Лучше бы злился.

На столе соленый батон, ливерная, хрен, бисквит с корицей — все, что она любит. Зачем именно сегодня? А!.. Все равно.

— Перевернула сцену Ипполита с Феоной. И лучше.

— Ну! — Глаза любопытные и ласковые.

— Мелко, если только хорохориться перед Феоной. Проверяет себя для себя. — «Могу? — Могу». «Хватит сил? — Хватит». — И с Аховым совсем иначе сцена пошла.

Саша намазывает батон, чуть-чуть улыбается, лицо спокойное, размягченное.

— А комедийность не теряется?

— Наоборот. Все неожиданнее, острее. Почему в комедии надо, что сверху лежит? Ведь не про мелочь пьеса написана, про человеческую независимость, достоинство, про уважение.

— А я разве спорю? Ты что?

«Что, что? Сказать сейчас и…»

— А у тебя что?

— Ешь, проголодалась ведь. У Анны Григорьевны, как всегда: закидала вопросами, идеями — год не переваришь. В кружке репетиция средняя. А ты что какая-то?..

— Провожал меня Жилин… Не провожал, просто шли вместе. Жалко его.

Алена ела не спеша, пересказывала споры с Жилиным и все примерялась, как начать. «Не поверит, взорвется. Молчать? Нехорошо».

— Самое страшное, когда человек не верит. Просто ужасно его жалко. — Она откусила булку с ливерной и перехватила хрена — ее проняло до слез.

— Тебе всех жалко, — сказал Саша и свел на шутку. — Даже плачешь.

— Почему? Почему всех? — Алена торопилась прожевать. — Вовсе не всех. Жалко, когда… Не умею я объяснять, как ты, только вовсе не всех мне жалко. И нехорошо ты говоришь…

— Да не обижайся! Разве плохо, что ты жалеешь людей?

— Всех — плохо. Беспринципность. А я не всех…

— Не кипи, Лешененок! — Саша улыбался ей, как ребенку, сказавшему первое «мама». — Ты несгибаемо принципиальный товарищ. Еще будешь ливерную или бисквит?

— А ты почему так мало?

— Меня у Агеши мировым пирогом угостили. Анка славная девка вырастает, и Павлушка занятный стал. Человек уже!

На худом лице, в горящих цыганских глазах, так редко это мягкое тепло. «Несгибаемо принципиальный товарищ». «Должна сказать — и не могу. Жалко. Больно, жмет под ложечкой, так жалко. Кто у тебя есть, кроме меня, Сандрик? Как я тебя ударю? Не могу. И простить не могу ни Дуню, ни Глеба. И должна тебе сказать — и не могу. Не боюсь, нет — не боюсь, а жалко. Тогда нельзя звонить. Нельзя позволять себе нечестных… Да, нельзя, но я должна… Что должна? Не хочу мерзнуть на лестнице».

Глава тринадцатая

Я не могу любовь определить, Но это страсть сильнейшая!
М. Лермонтов

Снег, снег, снег… Так и запомнится Москва сквозь снег. То покачиваются медленные хлопья, то вьются мелкие звездочки, то колется крупа. Вчера смотрели университет, а шпиль пропадал, растворялся в белой мути.

Снег вьется на площадях, мчится с ветром за машинами по широким, как реки, улицам. От берега до берега плыть не доплыть, да того гляди попадешь в стремнину — и конец тебе. Всё вокруг торопится, летит.

И вдруг в самом центре — бульвары. Мохнатые деревья с черными подпалинами вязнут в деревенских сугробах. Люди не спешат, просто гуляют. Ребятишки на саночках, с лопатками строят высотные здания, плотины гидростанций и катают снежную бабу, играют в снежки. Говорят: город контрастов.

Говорят, посередине Садового кольца прежде тоже тянулась лента бульваров. Сейчас осталось только название. А наверно, хорошо, чтоб такое длинное кольцо было и в самом деле Садовым.

Как сквозняком подхватывает и несет по спуску снежные ручейки. Сквозь белый ливень строгий серый дом — Центральный Комитет партии. При Ленине тоже он здесь был? В этот подъезд входил Ленин или нет? Надо спросить Сашку. А здесь-то, в Политехническом, «выступал 29 апреля и 28 августа» восемнадцатого года. А что это было? Перед кем выступал? Тоже Сашу спросить. И Маяковский здесь выступал. Эх, сегодня бы сказал он «о дряни», припечатал бы «мурло мещанина», помпадуров, подлиз, ханжей, модников, которым «нельзя без пуговицы, а без головы можно». Вообще всяческие «обывательщины нити». Писал человек злободневные стихи, а они тридцать лет каждый день злободневные. Еще «очень много разных мерзавцев ходят по нашей земле и вокруг», и не нужно столько праздничных стихов. Думать бы больше. А прочтешь в газете совершенно сегодняшние и будто ловко сделанные и ужасно правильные стихи — и ничего не задерживается в башке. Поэт должен быть личностью, а не мелочью.