Выбрать главу

— Нет же, Ленка, не для поднятия духа я… — Валерий стряхнул пепел на листок бумаги перед собой. — Ты ухватила такое… Не могу определить, но даже в паратовской шкуре мне жутковато. «Где сердце? — Закинуто в омут».

— Есть поговорка: «Горит солома — валит дым, сгорает сердце — кто увидит?»

— О-о-о, Ленка! Это… это сильнее даже Блока. «Сгорает сердце». И совершенно без дыма. Здорово! — Валерий водил пальцем по листку, что-то рисуя пеплом. — Я ночью прочитал еще раз «Бесприданницу». Она совершенно безжалостна с Карандышевым.

— Так ведь… «сгорает сердце». Она даже хочет смерти. Еще в первом акте — помнишь? — у обрыва. Боль такая, что уже нельзя терпеть. Уже ничего, никого человек не видит. Сгорает же сердце. А ты? Почему так жесток с Зишкой?

Валерий вскочил.

— Жесток? Я должен был сказать ей.

— Нельзя бережнее?

— Она же ни черта не понимает! — Он стучал кулаком себе по лбу. — Апеллировала к моим родителям — представляешь? Отец считает ее идеалом жены. Жесток! — Голос задеревенел, пропала бархатистость. — Видеть ее не могу! Она не моя женщина, не манит, не радует меня. В ней нет достоинства человеческого, женского. Не хочу говорить плохого. — Валерий сильно затянулся, дым заволок лицо. Он разогнал его рукой.

Во всем он удивительно податлив, а только зайдет речь о Зинке или об отце… Алена поднялась, села.

— Все эти годы ты не знал, что не любишь ее?

Он отошел, стряхнул пепел на бумагу, еще раз затянулся, потушил папиросу, вернулся к Алене.

— Не хочу говорить плохого. Только… ни разу не сказал ей, что люблю.

— Дело не в словах. — «Я ведь тоже не говорила Саше». — Алена снизу смотрела на Валерия. Бледное, тонкое лицо, глаза умные и разрез особенный (он, кажется, считает, что похож на Блока). — Впустил ее в свою жизнь, как самую близкую. Она заботилась, ухаживала, тащила тебя в работе. Человеческое достоинство! А у тебя-то? Говоришь: «Отец эксплуатировал чувства: уважение учеников, влюбленность аспирантки». А ты лучше?

Валерий отступил на шаг, бледное лицо медленно краснело.

— У всех у вас только самолюбие. Разве Карандышев любит? Распухшее самолюбие. Вас всех перекосило от него!

— Что ты, Ленка?

— Не люди вы! Ни достоинства, ни человечности…

— Кто «мы»? Не понимаю.

— Агеша, помнишь, сказала: «Поддашься больному самолюбию — потеряешь человеческое достоинство». Зачем унижаешь Зинку? Ради чего замучил? Отца оскорбил. Ради высокой морали? Человеческое достоинство — это не только для себя.

— А ты их уважаешь?

— Больше, чем тебя. — «Валерий багровый, сощуренный, злой — опять оттолкнуть его?.. И что я его учу?» — Я, может, хуже тебя. Но я поняла, и ты пойми: нельзя каменеть от боли, нельзя, чтоб честность была бесчеловечной… Виним других, когда сами бог знает что делаем. Не любишь. Ей уже от этого дышать нечем, а еще так грубо…

— Она же не понимает!

— Виноват-то ты! Тебя бы и… Ох, Хорька, знаю, как все путается! Но если у другого… ну, вот у Зишки, «сгорает сердце»… Неужели не жалко?

В дверь всунулась голова Роговина.

— Ф-фу! Насилу нашел! Леночка, тебя какая-то старушка ждет.

— Ох, опять хозяйка. За ключами. Вечно свои забудет… Я сейчас, Хорь…

Алена спускалась по лестнице рядом с Роговиным — бывший «шпион» стал открытым другом курса, — положила руку на его плечо. Может быть, прав Валерий — жалость бывает хуже безжалостности? Зачем опять? Решила, и не надо уже. Не надо! Сын должен быть счастливым. Надо сказать Саше. Он стал заботливый, ровный. Что думает он? Почему не ругает ни за что, не требует ничего и ласков, как с ребенком? Что будет, когда он узнает про сына? Никак не сказать почему-то… Хотя живут они теперь дружно — вернее, мирно. Ссор нет.

Роговин несет ее руку смущенно, бережно, боится плечом шевельнуть — смешной и трогательный мальчишка.

— Жизнь в порядке, Славка?

— Ничего жизнь… Я, знаешь… Не знаю, как… не знаю, с кем. Хочу, знаешь…

— Знаю. На будущий год — к нам в театр?

— Откуда ты? — Тощенькое курносое лицо на тонкой шее повернулось к Алене.

— Страх как трудно догадаться! — «Хороший парнишка и способный, только учат их черт знает как». — А что ты хочешь играть в наших пьесах? И не в наших — какая роль светит?

— Светит? — Роговин опустил голову, искоса опасливо посмотрел на Алену. — Король Лир. Нахально?

— Почему? Хорошо. Молодец! Приходи — мы ведь решаем всем курсом, — приходи, поговорим.

— Приду.

— А я тебе очень советую… Анна Григорьевна после нас примет новый курс — сколько успеешь, ходи к ней на уроки.

— Уже запланировано. Эх, вам повезло! Я ее даже во сне вижу.

Алена с лестницы оглядывала вестибюль, не находила приметной, крупной фигуры хозяйки. Роговин сказал:

— Я ее в «колонный» провел. Ну, пока!

Алена остановилась в широком проеме всегда открытой двери из вестибюля в проходной зальчик, разделенный как бы на два коридора массивными белыми колоннами. Хозяйки не было и здесь.

В затененном углу на банкетке кто-то маленький, круглый.

— Леночка, это вы?

Свежий, нежный голос Алена узнала сразу: «С Глебом что-нибудь!» — и бросилась навстречу.

Сгорбленная, в широком темном пальто, глубокой шапочке, повязанной платком, бабушка встала, опираясь на толстую палку. Алена взяла ее под локти, усадила.

— Вы… почему?..

— Глаза-то старые. Издали не разгляжу, — застенчиво усмехнулась старушка. — У вас есть минуточка? Я не задержу — понимаю же: занятия.

— Нет, пожалуйста! — Алена всматривалась в доброе, ясное лицо, уже понимала, что не с плохой вестью пришла бабушка, но все-таки спросила: — Глеб… как?

— А он о вас беспокоится! Здорова ли? Похудела будто?

— Здорова. — Трепыхается сердце у самого горла, все вокруг плывет, — грипп проклятый! Щемящая нежность к бабушке сбивает мысли: — А Глеб что?.. Как Глеб?

— Написал: если здорова, отошли. — Бабушка копалась в глубокой потертой сумочке. — А я подумала: передам сама — скорее же. Вот. — Она подала Алене запечатанный конверт. — А я пойду. Отдохнула и могу в обратный путь.

— Нет, пожалуйста, нет! Я провожу… Прочту и провожу. Пожалуйста!

Знакомо четкие буквы с трудом соединялись в слова, слова, как на чужом языке, не сразу приобретали смысл. Она прочитала письмо снова:

«Леночка!

Обещала написать, и ни звука. Не больна ли? У меня все складывается хорошо. Мои „локаторы-локации“, как ты называла, не легкие, но очень интересные спутники. Люди со мной превосходные, живем дружно, не скучно. Желаю, чтоб твоя жизнь и работа была яркой и чистой, как сама ты. И я тебе друг на вечность.

Г л е б».

Оглушительно резкий звонок над головой, как удар. Все, что строила целый месяц, разлетелось. Любит…

Сухонькая рука быстро гладит Аленины руки:

— Ну, пойду я, милая. Тебе же некогда.

— Я провожу.

«Я тебе друг на вечность». Любит… Так как же?..

Из аудитории распахнулись двери. Шумно, людно, в ушах гудит, собственный голос звучит далеко, будто у пьяной:

— Я провожу. Оденусь и провожу. — Алена ведет старушку к выходу, оберегает от сумбурной толчеи перемены. — Сейчас оденусь и догоню. — «Чтоб твоя жизнь и работа». — Любит!

Алена сбегает в раздевалку, на ходу надевая пальто, выбегает на улицу. Сгорбленная фигурка опирается, припадает на толстую палку, шаги мелкие, торопливые — как только она добралась: скользко, снежно… Его бабушка! Алена крепко подхватила ее локоть. Его бабушка бочком глянула на нее из-под глубокой шапочки:

— Ну, вот и Глеб всегда — либо на машине, либо так провожает, встречает. Я даже сержусь на него. Лишний раз, бывало, и не поеду к нему. Знаю, как времени у всех теперь не хватает. А ведь прекрасно хожу сама. Зачем еще со мной нянчиться? Прекрасно ведь хожу.