— Весь внимание.
— Вам Лена вечером на репетиции нужна?
Саша ставил на попа́ куб зачем-то нагнулся, спрятался за него. Он из последних сил старается не показать, но Алена видит — ее слово, движение, даже имя ее, громко названное, будто обжигает, колет его. Стекленеют глаза, едва приметно вздрагивают губы, брови, пробегает желвак под острой скулой. Держится весело, а высох, как мумия, глаза потускнели, ввалились. И Алена старается быть как можно незаметнее.
После больницы Зина увидела Алену — отшатнулась:
— Ой-ой-ой! Похудела — ужас!
— Подумаешь! Неделя усиленного питания, — успокоила Глаша.
— А уж Саша — просто как с того света. — Зина улыбнулась кривенько. — Говорю, не переживай — ничего опасного. Как гавкнет: «Отстань!» Думала, оглохну. — Она вздохнула. — Как он за тебя переживает! Вот это муж!
Потом все узнали об их разрыве. Зинка подошла, как тигрица:
— Ты не имеешь права! Растоптать любовь, такую любовь!
— Оставь, Зиша…
— Ты не понимаешь. Это преступление! Лучше умереть! Я-то знаю. Живу только из-за папы с мамой… — Зина вскрикнула, громко заплакала. — Каждый день видеть, растравлять… У меня уже нет души… Ленка, ты же добрая, вернись… — Она рыдала и просила с такой страстью, будто Алена могла вернуть ей Валерия. И чуть не каждый день подходит, прижимается, заглядывает в лицо: — Ты не передумала, Леночка? — И маленький рот дрожит.
Кончился спектакль «20 лет…», остались в женской гримировочной только трое.
— Ты знаешь, Елена, — дружески начала Глаша, — я была тогда против. Мне казалось — ты любила Глеба. И вообще вы… В общем была против. Но сейчас… Я хочу сказать о коллективе. Ты можешь выслушать? Складывается очень нервная атмосфера. Тут еще Зишка и Валерий. Если б ты любила другого… — Глаша подождала немного. — Сашка бешеный, ревнив, как зверь… Ну, характер «тот». Но он тебя любит смертельно. И, я думаю, теперь кое-что понял. Если б ты любила другого…
О Глебе знала только Агния, и никого больше это не касается.
— А если я не люблю Сашу?
Глаша долго смотрела на нее в зеркало — они сидели рядом, — медленно пожала плечами.
— Мне казалось… — Опять пожала плечами. — Сложная ситуация.
Из парней только Миша обрушился на Алену:
— Ты соображаешь? Оба комсомольцы, молодая советская семья. Вы же по любви. Что случилось? Не понимаю! Разрушать семью… Нет, ты соображаешь — такой парень, талантливый актер, будущий режиссер, организатор, кристальной честности… Может быть, ссора… там… всякое. Но — семья! Ты понимаешь, что делаешь, комсомолка?
Алена сдержала злость.
— Всё?
Миша сказал строго:
— Ты посмотри на него. И подумай обо всех нас.
Молчаливое осуждение Сергея и Жени, любопытный глаз Марины, ее ехидные улыбочки — все царапало. Олега Алена часто видела теперь с Сашей и в этом тоже чувствовала осуждение. Но все можно выдержать, если б не сам Сашка. Он, должно быть, ненавидит ее.
Шла последняя сцена Ирины и Тузенбаха. Алена из-за кулисы слушала:
— «…Уже пять лет прошло, как я люблю тебя, и все не могу привыкнуть…» — Нежность, преданность и безнадежность в мягких звуках Сашкиного голоса. Последний раз стучится Тузенбах в холодное для него сердце. — «…мечты мои оживут. Ты будешь счастлива. Только вот одно, только одно: ты меня не любишь».
Чуткая, добрая Ирина безжалостно подтверждает: «…любви нет. Моя душа, как дорогой рояль…» — она поглощена собой, своей болью.
— «Скажи мне что-нибудь. Скажи мне что-нибудь…» — просит Тузенбах, уходя на смерть. А она недоумевает, как можно недоумевать, только совсем не зная, не понимая любви:
— «Что? Что сказать? Что?»
— Ну, ласковое слово! — не выдержала Алена. — Ну, солгала бы, ведь все равно выходит за него! Ведь хорошая!
Кто-то стоял чуть позади у кулисы, но не ответил. Ее всегда переворачивала эта сцена, сейчас Саша играл так глубоко и сдержанно. Агния с такой детской наивностью раздирала его сердце. Вот уходит Тузенбах — ссутулился.
— Как стали играть! Саша особенно…
— Да, — сказал Олег и ушел.
Утром они столкнулись у подъезда института, Олег вежливо открыл перед ней тяжелую дверь.
— Ты, кажется, вычеркнул меня из списка живых?
— Нет, Алеха. Сашке наша дружба сейчас повредила бы.
Ну что ж! Конечно, Саша всегда ревновал к Олегу и Джеку. У Джека так бурно цветет любовь к Майке — с ним, значит, можно дружить. С Олегом нельзя. Ну что ж? Пусть. Саша просил Агнию увезти Аленины вещи. Хозяйка считает, что она заболела и уехала к родным. Пусть! Алена говорит в институте, что живет у Агнюшиной знакомой. Пусть не страдает хоть Сашкино самолюбие.
«Когда читаешь роман какой-нибудь, то кажется, что все старо и все так понятно, а как сама полюбишь, то и видно тебе, что никто ничего не знает и каждый должен решать сам за себя…» — опять заново поняла эти слова на последнем спектакле. Сколько ни живи, сколько ни играй — не дойдешь до донышка у Чехова… Просто счастье, что много спектаклей. Все отходит, и живешь. А остальное время, как в кино, идет где-то мимо. И ничего не хочется, будто заморожена, — только играть. Показали Агнии «Бесприданницу». Сказала:
— Здорово. Так страшно. Очень здорово. Можете Анне Григорьевне показать.
Кстати, Агния говорит, что на репетициях без Алены Саша спокойный.
Что будет? Что будет?..
Только в прошлое воскресенье собралась, наконец, написала:
«Глебка! Неделю уже я у твоей бабушки. Таких добрых волшебниц не бывает даже в сказках. И все-таки я не человек еще. Случилось столько, что мне сразу прибавилось лет сто. (Значит, почти сто двадцать два уже!) В письме не могу ничего рассказывать. Если долго не приедешь, сама, как сдам „госы“, приеду. Укажи мне только лишь на глобусе… Но теперь я могу ждать год и два, даже десять. А ведь таких долгих командировок не бывает?
Помнишь, Галя в „Добром часе“ говорит: „Обещаю тебе…“
Сегодня солнце. Весна уже.
Отправила авиазаказным. И тут же подумала, что надо сразу еще написать — получилось не то. Вернулась с покупками.
— Письмо от Глебки, — сказала бабушка невесело. — Там, на столе. Прочитай. — И ушла на кухню.
«…Хотел прилететь хоть на денек — не вышло. Послезавтра уходим в плавание. Может быть, месяцев на шесть-восемь. Писем больше не жди. Сведения о здоровье (а я, ты знаешь, всегда здоров!) будешь получать, как обычно. Сообщай о себе тоже, как обычно.
Сегодня пришло твое письмо. Уже благодарил тебя в телеграмме и еще раз: спасибо. Я просил, чтоб ты не вздумала ехать сама в институт, но, по совести, рад, что ты Алену видела, что она действительно здорова и, очевидно, все у нее в порядке. Больше ничего мне не нужно.
Не скучай, Ирина приедет в июле. А если на зиму опять укатит, так Серега останется с тобой — ведь ему осенью в школу. Да осенью и я прилечу. Вернее всего, к праздникам. Береги себя, драгоценная из драгоценных».
— Ну, что же, будем обедать. Прочитала? — Бабушка взяла письмо, сунула в ящик своего рабочего столика, стала накрывать на стол. — Самый близкий мне Глеб. Ирочка жестче. Сама я виновата: занянчила ее. В первый год войны сразу всех потеряла: трех сыновей, невестку любимую с двумя близнецами, трехлетками. Потом дочку, зятя и еще внучку. Глебка на флоте под Ленинградом был. Дрожала над Иркой, баловала без ума. Сама и виновата.
Алена застыла с вилками и ложками в руках. Бабушка, опершись о спинку стула, говорила ровно, мягко, спокойно смотрела в солнечное окно:
— Пока Сережа не родился, бывало, кроме кошки, приласкать некого. Дети Ирину размягчили. Ну? — Бабушка улыбнулась Алене. — Давай-ка обедать. Я хочу Глеба дождаться здоровой, а не в постели. И уж тем более не на кладбище.
Ни той, ни другой не хотелось есть, но обе добросовестно скрывали это друг от друга.
— Сережа похож на Глебку — сдержанный, мягкий. Наташенька — в отца, нервная, но добрая, — рассказывала бабушка. — Мала еще — четыре будет в июле. Кушай, Леночка, кушай. Надо тебе поправляться. Как они там, в холодном этом крае? Ирочка побоялась меня взять — климат суровый для старухи. А наверно, меньше бы мне вреда от климата, чем от беспокойства за них и бессмысленного житья ни для кого, ни для чего. Вот и руки стали белые, как у барыни. Даже картофелину очистить для одной себя не хочется. — Бабушка засмеялась. — Что-то я сегодня все не туда поворачиваю? Глебкино письмо расстроило малость. Ну, ничего. Ничего. Хоть и век бы не видаться, только было б кого ждать.