«Ох! Волноваться за каждого, за весь спектакль, да еще за себя! Да еще голос ослаб — ни за что!» Все смотрели на нее. «Отказаться — сбить подъем, единственное, на чем можно завтра проехать».
Ночью повторила свою выпускную работу по сценической речи — отрывок из «Воскресения» и еще стихи, на всякий случай.
Глеб, Глеб, Глеб! Думать было некогда, а ни на минуту не отрывалась от него, и кажется, все, что делала, делала для него.
Ох, не без накладок, но именно на подъеме, на искренней увлеченности пролетели через ухабы. Праздник все-таки состоялся.
Заводское начальство явилось за кулисы и парторг завода… Гошка Тучкин — «воображала с утиным носом». Больно вспомнилась горькая обида детства — непринятое заявление в комсомол… Захлестнула тщеславная радость — вот смотри: конверт с успехом, и я сама! Даже все повторенные ночью стихи — Маяковского, Шефнера, Берггольц — пришлось прочитать…
Утром проснулась еще в напряжении четырехдневной гонки. Но ведь уже все. Вечером последний разговор о концерте — и всё. Заниматься голосом — ужасно звучал вчера, приняться, наконец, за «Оптимистическую»? Далеко — и не верится, будет ли. Сколько еще ждать?.. Я могу ждать. Только было б… Только бы знать, как тебе лучше. Написать бабушке, Агнюше… Что-то, где-то сверлит? Ага? Что говорить вечером? О накладках, недоделках, удачах? Сделать вид, что «все хорошо, прекрасная маркиза»? Вот это уж действительно подло. Нет, «дорогие друзья, вы хорошо, увлеченно работали. Но все, что я сделала, — неверно. Природе можно помогать, но нельзя раскрыть бутон руками, насильно, прежде времени сделать цветок. Это путь к штампам, к скуке, а не к искусству. Мне казалось, важно не погасить праздничное, не убить кружок. Ради этого стригла, клеила, натаскивала. Вчерашний успех ничего не значит. Дальше так работать вам нельзя». Поймут ли? Поверят ли? А если пойму и поверят?
Поверили, поняли.
— Тогда поработайте с нами по-правильному, — сказал Рудольф. — Вы больше, чем полтора месяца, пробудете, кажется?
Еще не знала тогда, что принесет ей эта работа, но желания отказаться не возникло.
Вспоминать эти быстрые недели придется, может быть, всю жизнь. Перед отъездом написала Агнии: «Еду впритык — послезавтра уже играть „Три сестры“. Не могла не выпустить здесь „20 лет“. Сыграли два раза. Монтаж получился любопытный — вторая, четвертая, пятая, шестая и девятая картины с небольшими вымарками. Может быть, Арпаду пригодится — я пришлю.
Агнюша! Я поняла, наконец, и сыграла Дуню во всю мою мочь. (Салажка спровоцировала, и нехорошо было отказаться.) Понимаешь, ухватила Дунин материнский глаз. Они же все были, как мои дети, — я их понимала, чувствовала, волновалась за каждого, но без «ой!». Вычитала у Есенина: «А люди разве не цветы?» Так хочу сыграть еще со своими — телеграфировала Олегу: «Продайте хоть один «20 лет…».
В голове ощущаю капитальный ремонт, кажется, учусь думать. Почему мы не любим обязанности, ответственность? (Помнишь Зишку с ее «осознанной необходимостью»?) А ведь жить нельзя без ответственности. И еще: очень важно вырваться из душевного одиночества — истина номер один. А номер два — вне человеческих отношений ты ровно нуль без палочки. (Кажется, цитирую Рудного!) И последняя: душевная свобода — кислород.
На прощание получился занятный (вроде как у нас бывало) разговор с ребятами. Об искусстве, о честности и о любви, конечно.
Я не болтала первое, что попадает на язык. Старалась быть похожей на Агешу. Не смейся, я знаю, что никогда не буду умной. Помнишь, Валерий подарил мне книжку? Читаю, и будто это про меня:
Бабушка написала: от Глеба радиограмма: «Здоров, как всегда». А когда вернется — неизвестно. Пожелай мне дотянуться до Глеба. А Сахалина уже не боюсь».
Сереет за окном. Утро. Вздыхает вагон. Стучат колеса. Сколько еще дорог впереди! Завтра «Три сестры». Как пахнет гвоздика! Только было б кого ждать! «Мне страшно… И все-таки все это — счастье».
Глава девятнадцатая
Дороги, вокзалы… Все насквозь знакомо.
Алена прижимает к боку Глашину руку:
— Не реви.
Гул, жужжание голосов, выкрики. Топот, шарканье ног. Запах угля, нефти, цветов, жареных пирожков.
— Шесть нас было, девчонок. Лилю совсем потеряли, Агнюха — четыре года рядом кровати… Теперь — ты. Зинка — не то.
Что-то постукивает, позвякивает. Размеренно похрипывает отходящий дачный.
— Московские девочки мне нравятся.
— Будто славные, но совсем еще чужие. Вот и стоят отдельно.
Худенькая, белоголовая Лида, чуть ниже и плотнее Наташа, темные волосы собраны сзади конским хвостом.
— Ничего, привыкнут.
— Обещай, что приедешь через год.
— Не реви. Мне хуже. Ну, не реви, Глашка. Смотри, отец не пришел проводить Валерия. Так и не помирились.
Озабоченные, заплаканные, азартно-веселые лица — все насквозь знакомо тревожит и манит. Дороги!
В слезах красивая мать Валерия. Он томится, оглядывается вокруг, подмигивает Алене:
— «Мостик спалил, куда лечу — неизвестно!»
— «В исторические просторы!» — тоже репликой из пьесы отвечает Женя. Возле него мама, бабушка, три сестренки, такие же пухло-розово-веселые, как он.
Глаша включается в игру:
— «Для подвига не требуется большого пространства».
Олег звонко бросает Алене:
— «Я рад, что в атаку не я провожаю. Что ты провожаешь меня».
Его родные улыбаются Алене. Все еще румяная «мать-командирша», Александр Андреевич (как похож на него Олег!), коренастый (в мать) Анатолий с маленьким Сашкой на руках, Тонечка — удивительное существо, идеал душевной силы и верности. Алена отвечает:
— «Не разлучить нас дням и годам!»
«Не разлучить…» Эту строчку Светлова третьего дня на кладбище сказал ей Олег.
Решили собраться всем у Лили в два часа.
Ветреный яркий день заманил Алену пораньше.
Даже воздух на кладбище неживой. Тяжелая тень на дорожках. Зелень, цветы, земля пахнут душно и сыро. Шуршат под ногами листья, ветер свищет и плещет, обдирая деревья, а все равно неживая тишина. У Лильки просторней, легче. Уже видно небо, светлое, в тонких рваных облаках. Краснеет Лилина осинка, клонится, дрожит, увертывается от ветра, выпрямится и снова… Совсем закрыли могилу астры всех оттенков. И ограда почти не видна — разрослись настурции. Цветов уже нет, и листья желтеют.
Если б ты сидела сейчас рядом, Лика! Если б тогда ты была со мной, я не осталась бы один на один с Сашкой, не случилось бы… Расставаться со своими, одной к черту на Сахалин. Будет ли впереди сумасшедшее счастье, как эти последние спектакли со своими? Будет ли свобода, сила — «Точно я на парусах, надо мной широкое голубое небо…» — «Знала — в конце концов вы сыграете Дуню. Но это глубже, сильней, чем я ждала», — первый раз Анна Григорьевна поцеловала… Сумасшедшее счастье!
Но если Глеб не ждет? Жить не могу без него, Лилька.
«Будешь актрисой».
Я сказала: жить не могу!
«А играть? Машу, Дуню? Ты поменялась бы с Агнией?»
Не знаю.
«А Бесприданница? Помнишь: мы обе хотели. Соколиха обещала до отъезда работать с тобой. А Комиссар? Подумай — трагедь! Разве не сумасшедшее счастье?»
Только с ним. Пусть неустройство, тревоги, подолгу врозь — пусть! Без него — ничего!
«Подумай: трагедь».
Нет. Страшно думать. Нет! Мне страшно.
«И все-таки все это — счастье»?
Лилька! Ты никогда не уйдешь из моей жизни, Лилька. Как Тузенбах: «…Если я и умру, то все же буду участвовать в жизни…» Прекрасно стал Сашка играть. Надо сказать ему. Это и другое… Пошлет к черту?