Выбрать главу

526

суровых дней, когда все ломалось и рушилось, падало и погибало и когда приходилось жертвовать всем, не раздумывая, сколь невосполнима и безмерна принесенная жертва. Все это понялось и осмыслилось много позднее. Такси неслось через весь огромный, разросшийся и тоже густо кипящий жизнью город, несло меня к какому-то новому пристанищу, прочь и дальше. Мигали красные огни перекрестков. Такси нетерпеливо рвалось вперед. Время — деньги. Шофер торопился. А я думала: что там? Освобождение или новый плен — надолго, на годы?

ДОМ РЕБЕНКА. Кто и когда назвал так этот печальный дом, где я теперь работала и жила? Меня приняли. Комната оказалась здесь же, с торцевой стороны бывшей школы-интерната, была с отдельным входом, без кухни, с одним окном на больничный двор и на дорогу за изгородью, где потоком не иссякали грузовики. Комната невелика, да мне не до выбора.

Дом ребенка. Раньше такие назывались проще, яснее — воспитательный дом, сиротский приют. В них свозили, сдавали «незаконнорожденных», осиротелых, брошенных, увечных, больных, найденышей, подкидышей. Без такого заведения человечество, наверное, не может, как не живет оно без больниц, «сумасшедших домов», колоний, следственных изоляторов и всяких других заведений — свидетельств его физического или духовного несовершенства. Дом ребенк а. Горькое место, где работали, как мне казалось и оказалось, самые самоотверженные да еще, пожалуй, самые равнодушные, с непробиваемой душой. В недельных яслях, садах-интернатах у детей все-таки есть родители, пусть беспутные, пьяницы, гуляки, одиночки — здесь не было и таких. Маленькие червячки, обездоленные с рождения, калеченые, уродливые, неизлечимые, либо доживали свой краткий обреченный век, либо ждали времен стать детдомовцами, хорошо, если не вечными обитателями домов старчества, где есть отделения для молодых, не могущих себя обслужить. Дом ребенка. Очень скоро я поняла, почему здесь предоставлялось жилье. Работать тут попросту не хотели, не могли, жить — тоже. Не всякое женское сердце

527

выдержит созерцание этих уродств, дети, подчас непохожие на детей в обычном смысле, не то жили, не то маялись тут. Я поняла, чтоб работать здесь, нужно все мое, как не хочется, как странно даже писать, мужество, и не то слово — душевная стойкость? Тоже не то..

Дом ребенка — не госпиталь, не урология. Там лечили болезни и раны

— здесь же врачи и сестры словно боролись с роком, с законом кармы, о котором начиталась я в старых книгах об индийской йоге и верованиях индусов. Карма — как неотвратимое возмездие за совершенный грех. Не от нее ли и русское — кара? Помню, как много и часто думала я над сущностью

смыслом этого учения и ничего не могла придумать, кроме как взять на веру и думать еще. Возмездие... Здесь всесущность этого закона была обнаженной и наглядной на детях, словно впрямь наказанных за чей-то грех. Им помогали жить. Их жизнь, а подчас просто бытие, существование, поддерживали лекарствами и вливаниями. Хотя казалось, мы просто продлеваем страдания и действие той самой кармы-кары. Может быть, то был гуманизм безысходности, может быть, как раз именно гума низм, какого не знает природа, не ведали древние. Все больное, несовершенное природа без раздумий стирала с полей жизни, как спартанские старейшины обрекали хилых младенцев на бросок в пропасть — решали, быть или не быть. Здесь не существовало такого вопроса. Дом ребенка принимал всех, лечил, растил, кормил, воспитывал, как мог.

Заведовал домом мужчина, лучше б сказать, мужичок, Алексей Иваныч, маленький, с тронутым давней оспой лицом, с тем видом-обличьем

даже словно запахом, какой бывает у завзятого хозяйственника, кладовщика, завхоза, которому равно, чем заведовать — овощебазой, прачечным комбинатом, кладбищем, рынком, он был непробиваемым, он был всегда спокоен, нетороплив, всегда покуривал из желтого костяного с колечками наборного мундштучка, посматривал серенькими, как осенний день, спокойными глазками. Зато главврач Маргарита Федоровна — с удивлением я опять встретила-узнала ее, врачиха из роддома, где я лежала,

528

— словно бы очень мало изменилась, только теперь походила уже не просто на старую деву, а отчасти и на тихую умалишенную и подвижницу, во взгляде ее запалых глаз было, навсегда поселилось нечто вопрошающе-просящее, как-то словно умоляющее не трогать ее душу, не трогать, не вмешиваться в ее страхи и сомнения. Теперь Маргарита Федоровна была само воплощенное служение медицинскому долгу, и, если б кто-нибудь захотел снять фильм о медике-подвижнике, лучшего типажа, пожалуй бы, и не нашлось. Маргарита Федоровна была из тех, кто приходят на работу первыми, а уходят последними, выполняют беспрекословно все приказы-распоряжения райгорздравов, берут на свои плечи — трудно назвать это плечами, но все-таки плечи, так худа и бесплотна, — все, что взваливает медицина, профессия, долг, да еще вот в таком трудном месте. И не мне бы тут вдаваться в сравнения, в иронии, ведь отчасти видела в Маргарите (так за глаза все звали главную) свою судьбу и, быть может, свое будущее.

Ну, а в житейском смысле я опять оказалась в той степени закрепощенности, от которой пыталась спастись всю жизнь и нигде не находила ничего иного. Любые повороты судьбы становились просто обстоятельствами моего бытия. Я все время принадлежала кому-то и чему-то, только не себе — войне, армии, госпиталям, школе, злой воле взяточника, бережливому равнодушию оставленного мужа, наконец, вот дому ребенка, который, давая казенный кров, взамен требовал аккуратной службы. Кажется, я никогда не отлынивала от дела, не искала, где легче, моя новая работа не была тяжелее в сравнении с урологией, но она давила другим. Ежедневное созерцание оставленных родителями, брошенных маленьких мучеников, идиотов, уродцев, а еще того страшнее — вполне нормальных, по-младенчески мыслящих, тянущихся к женским и как будто материнским рукам, ждущих законного материнского тепла, биологического тепла матери, было с первых дней работы трудновыносимым. Сейчас я понимаю, когда пишу о пережитом, что ХУДОЖНИК, инстинктивно, быть может, живший во мне или проснувшийся за годы житья-бытья через десятилетия, наверное,

529

всегда не давал мне покоя, пожалуй, это было лишнее наказание, не осознаваемое мной, а иногда не то соседствующее, не то отдаленно на-поминающее призрачно-светлое понятие счастья. Да, и счастье, ведь оно бывает и горьким, как красивый плод, безответная любовь, обманчивая мечта. Может быть, его родили или пробудили два черных резных шкафа бежавшего с Колчаком дворянина, может быть, война, пережитая мной, может быть, просто моя мать дала мне его, женщина, неуловимо похожая на богиню античного пантеона. Или все это вместе.