Выбрать главу

533

ненужная.. Может быть, так разгружалась моя переотягощенная жизнью

душа? Иначе бы — просто порвалась...

Теперь меня часто навещал сын. Простил будто мое прегрешение, и, когда приходил, не могли наговориться. Всякий раз, когда он оставался на воскресенье, спал на уже коротковатой для него подростковой раскладушке, вместе с чувством неодиночества и надежности, которую по-женски облегченно испытывала рядом с ним, в то же время ощущала и что-то больное, щемящее, отчего, бывало, и плакала тайком. Вот спит мой сын. Мой. Родной. Не принадлежащий мне. Он принадлежит этой черной форме, аккуратно сложенной на стуле. Принадлежит фуражке, погонам, училищу, армии. И мысль о том, что и дальше годы, десятилетия мы будем с ним встречаться только так, на краткие часы и дни, не давала спокойно уснуть, отбирала последнее.

— Петя, милый, не тяжело тебе учиться? Не надоело ли? Ведь казарма.. Господи.

— Не то слово, мама. Ждать надоело, пока кончу. Еще офицерское впереди..

— Неужели ты на всю жизнь в армии? Можно ведь еще в институт. Подумай, а? Ведь на всю жизн ь!

— Тогда не стоило идти в училище. Армию я люблю.

— Всю жизнь не принадлежать..

— А ты, мама? Принадлежишь?

— Я.. Особый случай. Война. А ты?

— Пока не считаю, что ошибся. Мама, не будем об этом. Сколько можно? Я выбрал. Живу. Учусь. Буду служить. Кому-то ведь надо и служить.

— Ну, и отслужил бы свое и..

— Потому и повторяю. Не надо, мама. Не плачь. Что ты?

— Душа болит, Петя.

— Да я же жив-здоров. Через год в офицерское поступлю.

534

Он повторял путь отца. Что оставалось мне? Путь человека неисповедим. Путь — судьба. Когда уходил, провожала его до трамвая. Дом ребенка был на самом краю города. Словно бы и положено так. На трамвай шли старым мощеным трактом. Говорила больше я, а сын шагал молча, слушал, и в его молчании было нечто невыносимо каменное. У него уже погоны старшины. Высшее достижение! А я представляла, как вот сейчас он вернется в училище, в этот военный сталинского периода стройки дом. Глухой, холодный, с арочным входом и двумя зелеными пушками по бокам крыльца, с бюстом моего однофамильца, дважды героя, перед зданием, как будет жить там без меня целую неделю, среди классов, солдатских спален, черных мундирчиков с красными погонами, одинаковых стрижек, армейской аккуратности, жить, отделенный от меня, матери, графиком занятий, уставами, строевой, гимнастикой, двором-стадионом и просто окружающей этот двор-стадион высокой решеткой с копьями. Мой сын и не мой. Армейский. Солдатский. Целовал твердеющими мужскими губами. Обнимала. И трамвай с ноющим скрежетом на поворотном круге, рассыпая искры и взвизгивая, увозил его четкий силуэт на площадке вагона. Скрывались красные предупреждающие огни. Сердце заходилось тревогой предожидания, материнского предчувствия. Вроде бы что волноваться. Устроен. С охотой учится. Впереди армейские звезды. Но разве у всех матерей, настоящих отцов не болит сердце за своих? Матерей-одиночек почему-то принято считать бездушными. Вроде кукушек. Есть и такие, не спорю, но чаще, наверное, вдвое, за двоих, за отца и за мать, болит душа одиночки. Мать-одиночка. Непонятное и непонятое состояние. Не испробовал — не поймешь. Как вот так, расставшись с сыном, бредешь в полутьме осенней окраинной ночи, редкие машины обдают сполохом света, жидкой грязью. Чем не собака без дому, без конуры? Вот как больно, и ощущаешь всю боль, весь страх одиночества. Того самого, над которым ухмыляются благополучные до поры.

535

Весной, в апрельский полдень, когда шел первый дождь, в дом доставили маленькую светлоголовую девочку в грязном платье, замурзанную, уревевшуюся. Голосила навзрыд, призывала маму, никто не мог унять. Привезла малышку суровая женщина из дорожного райотдела, с лицом в равнодушной косметике. Девочку нашли одну, спящую на вокзале. По виду года полтора или меньше, по одежде, платью, рваным чулочкам нетрудно установить прошлое. Брошена. Ни отца, ни матери. Подкидыш. Но почему в таком возрасте? Бросают, подкидывают обычно грудных. Девочка кричала, захлебывалась слезами, рвалась ото всех. На ее истошный крик отзывались уже голоса других наших страдальцев. Маргарита Федоровна морщилась, регистраторша зажимала ухо. Женщина-лейтенант сидела каменной бабой.

— Да успокойте же вы ее! — вскричала наконец Маргарита Федоровна. — Да это что за девочка, за визгуша! Сил нет! Таня? Лидия Петровна?!

Тогда я взяла истерическим визгом кричащую девочку, погладила по ходуном ходившей спинке, девочка смолкла, припадая ко мне, давясь, всхлипывая, протяжно произнося что-то похожее на «мм-а-а-а».

— Признала! — улыбнулась регистраторша. Маргарита Федоровна отняла ладони от висков. Всю жизнь работая в домах с младенцами, главная плохо переносила их крик. Я не напоминала Маргарите Федоровне, что знаю

еще по родильному. Меня она, конечно, не помнила. Прошло столько лет. Да и зачем напоминать женщине, от которой в лучшем случае дождешься лишь удивленного взгляда.

— По виду девочка здорова, — говорила она. — Конечно, проверим.. Милиционерка с каменным равнодушием подписала бланк. Приемка

закончена. Можно уезжать.

— Не знаете ли вы Лобаеву Зинаиду, кажется, Алексеевну? — спросила я вдруг у этой кентаврши, складывающей бумаги в портфель.

— Кто такая? — вопрос, не глядя на меня.

536

— Служила у вас, в дорожном.

— У нас много служило. Не знаю, — и, бросив казенное «до свиданья..», вышла.

Едва девочку взяли от меня в приемник на санобработку, она снова подняла такой визг, что ворчали и бывалые детдомовские няньки:

— Паровозница!.. До чего громка! Такой крикуши поискать!

Весь день на этаже слышался крик и плач новенькой. «Изойдет криком.. Заболеет, — думала я. — Может быть, пойти, взять на руки, поносить. Успокоится..»

Пришла в палату, где, встревоженные, возбужденные криком, голосили еще несколько младенцев, и девочка, давясь рыданием, тотчас потянулась ко мне.

И опять на руках, была тепленькая живая тяжесть, замолкшая тотчас, как стала гладить по спинке. Девочка обхватила меня за шею, прижималась щекой. Вымытые, в желтизну белые, овсяные волосики щекотали мою щеку, когда, вздрогнув, слегка отстраняясь, она глядела кругленькими, облачного тона глазками. Упрямое любопытство, полуудивление пополам с сомнением. И все это же недоверчивое: ма-а-а..

Поносила девочку по коридору, вернулась в палату, передала няне, и та попыталась ее уложить. Не тут-то было, девочка снова заголосила..

— Неуспокойка это.. — ворчала нянька. — Бывают, средка.. Бывали. Так и заревется, бедняга. И ничем! Был случай. Без матери эта не может.