Однако Публичку он скоро бросил: все равно он читал там исключительно беллетристику, и тем не менее ему не сиделось на месте, он постоянно искал поводов пройтись по коридору, сходить в другой зал, в буфет. А если поводов не было, принимался смотреть в окно на набережную Фонтанки. Стекла были волнистые, в одной половине окна с вертикальными полосами, в другой — с горизонтальными. Наклоняясь в нужную сторону или приподнимаясь, он наводил на прохожих то горизонтальную полосу, и тогда плечи прохожего оказывались прямо на ногах, и он в таком виде вышагивал до оконного косяка, то вертикальную, такую сильную, что человек исчезал в ней, а потом вдруг выныривал из пустоты.
С наступлением темноты стекло становилось кривым зеркалом, и он с болезненным наслаждением уродовал в нем свое лицо — то растягивал жабьи губы, то нос до ушей, то надвигал обезьяний лоб — словно тыкал себя в себя: вот он — ты, вот он…
Иногда начинал идти мокрый снег, залепляя окна, будто на стекло плеснули мыльной, вспененной водой. Такой снег шел почти каждый день, а иногда и по нескольку раз.
Снег был на самом деле мокрым, то есть был мокрым уже в воздухе. Однажды во время снегопада он зачерпнул с капота «Волги» пригоршню снега и с отвращением почувствовал, какой он тяжелый и набрякший. Он сжал его — и снег на глазах налился водой, стал тускло-прозрачным, как канцелярский клей. Или как расплавленная в прачечной пластмассовая пуговица. Спрессовываясь под ногами, он выскальзывал из-под ног, как мокрая вишневая косточка из сжатых пальцев, ноги постоянно были сырыми. Погода, которой он раньше практически не замечал и которая, во всяком случае, не отражалась на его настроении, отражаясь лишь на скорости передвижения, теперь приводила его в состояние тихого бешенства. Не хотелось выходить из общежития, причем, он заметил, не хотелось как-то активно, как бы кому-то назло. Он заключил отсюда, что и современный человек склонен персонифицировать явления природы. Кроме того, в Публичку нужно было ездить утром, иначе имелась большая вероятность остаться без места, а он ложился и вставал довольно поздно. Дело было в том, что очень скоро он начал скучать по ней — по Марине Третьей.
Он не догадывался, что именно скучает, — просто ни с того ни с сего разбирала тоска, и встретиться с ней стало еще страшнее. Подходя к институту, он поминутно вздрагивал: сердце начинало так колотиться, что щекотало в груди и приходилось сдерживаться, чтобы не закашляться, когда он видел издали голубую мохеровую шапочку, окруженную пушистым ореолом — голубым воздухом, часто насыщенным сияющей водяной пылью — светящимся бисером, унизавшим ворсинки. А в сухую погоду эту шапочку легко можно было вообразить поверхностью океана, пламенеющего невиданными голубыми протуберанцами.
Не так уж давно все в нем сжималось от умиления, когда она надевала эту шапочку: осторожно прихватывала ее краешек зубами, приподымая ужасно милую верхнюю губку, а освободившимися руками как-то сложно укладывала волосы, которые обычно носила свободно распущенными к плечам, затем, бережно придерживая сооружение из волос левой рукой, правой брала шапочку и тщательно пристраивала ее именно так, как это в тот момент диктовалось модой (он никогда не мог добиться вразумительного объяснения, каким способом выражаются требования моды: они как будто носились в воздухе и усваивались ее организмом, минуя владения слова). Ему стоило значительных усилий не расцеловать ее тут же, при всех. А она лукаво поглядывала на него, явно понимая это. Его чрезвычайно умиляло, что она, как все люди, испытывает голод, мерзнет, желает выглядеть привлекательной. Он с замиранием сердца оттирал и тискал маленькие атласные кисти ее рук, когда с мороза они приходили к ней домой. (Правда, в этом была известная доля корыстного чувства: он знал, что сейчас эти ладони будут его ласкать, и хотел, чтобы они были теплыми.) Иногда даже зубы у нее были холодными. Он многое забывал ей (вернее, казалось, что забывал, но, оказалось, прекрасно помнил) за то, что она носит тонкие шерстяные перчатки и дышит сквозь них на замерзшие пальцы.
Как нарочно, голубые мохеровые шапочки, казалось, носило пол-Ленинграда, и невозможно было выйти на улицу, чтобы поминутно не вздрагивать и холодеть. Это делалось само собой, прежде чем он успевал подумать, что это не она, а если даже и она, — ну так и на здоровье! Но убедившись, что это опять не она, он испытывал не облегчение, а горькое разочарование: значит, он и сегодня не увидит ее.