Чем больше проходило времени с того, дня (не бог весть сколько, это были недели, а не месяцы), тем отчетливее их разрыв казался глупым недоразумением, следствием взаимного детского упрямства и гордости, постыдной в отношениях между близкими, и нужно было мучительно, против воли вспоминать все худшее, чтобы ненадолго убедить себя, что произошло именно то, что должно было произойти. Это становилось ясно и тогда, когда он начинал обдумывать конкретные пути к новому сближению.
Но если он не настраивал себя специально и не строил планов возвращения к ней, она снова становилась той, какой никогда не была. Настоящая и ненастоящая снова сливались, и неудивительно, ведь с ненастоящей он провел во много раз больше времени и в его память она врезалась несравненно глубже. Казалось, что она тоже страдает, что он из пустого каприза мучает ее. В груди что-то сжималось от жалости к ней, когда он вспоминал, что в тот, последний раз она все-таки догнала его.
Хуже всего было утром, когда все были на занятиях, и можно было, сходив в буфет, одетому валяться в кровати, хоть ничком, хоть навзничь, не заботясь, как это выглядит: сплюнтяйством или демонстрацией. И он лежал, то тупо, перебирая в памяти прихотливо чередующиеся сцены, то прокручивая привычные размышления о смерти и бесцельности бытия. Но в его отупении и они скользили по поверхности, не занимая его по-настоящему. Автоматически думалось, что неплохо бы умереть, но воображение отказывалось даже мало-мальски всерьез представить ему смерть, мысль о которой, случалось, страшила его в самые спокойные и безопасные минуты. Но теперь она представлялась чем-то вроде тяжелой болезни, на время которой ты избавлен от всяких ответственностей, обязанностей, когда все ухаживают за тобой и жалеют тебя, а потом выздоровеешь и заживешь еще лучше, и все, что было раньше, тебе простят, все забудут и ты сам забудешь, как будто все искупил. Только мысль о родителях, о том, как они узнают про его смерть, воспринималась так живо, что он стискивал зубы и, зажмурившись, крутил головой, словно отчаянно отрицая что-то.
Иногда боль проходила, мысли сами по себе плыли куда-то, и вспомнить их было трудно, как сон. Очнувшись, он часто шел к бывалому Грошеву, который в последнее время тоже окончательно перестал ходить на занятия, намереваясь как-то добыть академку, и они обсуждали, как и куда можно поехать поработать. Грошев утверждал, что можно просто сесть на товарняк на пригородной станции, куда он теперь приехал. Нужный поезд можно подобрать, посоветовавшись со стрелочниками или прямо с диспетчером. Эти разговоры сильно его развлекали.
Потом приходили ребята, начиналась болтовня, зубоскальство, он тоже начинал балагурить, сначала машинально, через силу, а потом и в самом деле увлекался. Если оказывались деньги, посылали кого-нибудь в магазин, становилось еще веселее, потом добавляли, если не хватало, собирали бутылки (это называлось «взять производную»), и все казалось нестрашным. Но утром все шло по-прежнему, только мутило и болела голова.
«Старое начиналось сызнова», — через силу ухмыляясь, говорил он вслух, и голос казался странным и чужим в пустой комнате. Он подходил к растресканному казенному зеркалу, смотрел и никак не мог постигнуть, как это может быть, что вот это — он, тот, чей голос он слышит постоянно, чья жизнь занимает его, как собственная. Лицо, раздробленное, как у Пикассо, с похмелья было бледным, желтоватым. Он полуприкрывал веки, чтобы посмотреть, как он будет выглядеть мертвым. Сильно потерев тыльную сторону кисти у запястья, он нюхал потертое место и чувствовал запах «мертвеца» — этому его научили в первом классе. Вдруг становилось неловко смотреть на себя со стороны, и он, словно его уличили в чем-то нехорошем, поспешно отводил глаза и старался как-нибудь отвлечься. Да, конечно, совестно видеть человека, про которого знаешь всю подноготную, и еще совестнее, — который знает всю подноготную про тебя. Когда смотришься в зеркало, оба эти чувства складываются. «Я схожу с ума? Да, я схожу с ума», — по складам произносил он, и на мгновение чувство реальности исчезало окончательно, все становилось незнакомым и непонятным. Что это? Откуда? А когда реальность возвращалась, было очень плохо. Валялись пустые бутылки, в лужах на столе источали желтый яд прогоркшие, разваренные окурки, там же кисла колбасная кожура, и было уж до того плохо…
И отодвинутая мысль об академке явилась подлинным спасением. Грошев почему-то стал тянуть и темнить, и Олег, не дожидаясь его, пошел в деканат и получил академку неожиданно легко, без всяких справок.